Выбрать главу

— А те, которые есть, — бесстрастным, нарочито стертым голосом сказал декан, — появляются редко, не знают, чем заняты их студенты.

— И с этим я согласен. Я принимаю на свой счет. Но художнику и самому хочется поработать, пока работается.

— Значит, надо, как бы это поточнее сказать… выбирать…

— А выбора нет. Я бы, может, ушел из института, да, выходит, нельзя уходить. Нельзя отдавать способных людей в чужие руки, тем более в руки, от нашего дела далекие.

Кашлянув, вступился до сих пор молчавший ректор:

— Мы сейчас, уважаемый Игорь Николаевич, педагогов не обсуждаем. Мы студентов обсуждаем. Так что ближе к теме.

Так же не подымая глаз, острым своим, как бы раздраженным голосом Мастер сказал:

— Педагогов тоже иногда обсудить не худо… А что касается студентов, то в качестве самой большой заразы и бог знает чего еще здесь говорится о наиспособнейших. Никитин у меня самый сильный, да и не только на курсе… И работа, представленная им на выставку, очень занятна.

— Вот именно занятна, — сказал декан.

— Ну, это уж моя терминология. Я бы мог сказать талантлива, самобытна, но я опасаюсь таких слов. Во всяком случае, в Никитине я вижу художника. Что же касается второго, Афанасьева, то он тоже одаренный человек, у него есть фантазия, я бы сказал, прирожденная техника… Правда, он несколько книжный, но и это не беда, пройдет. А ярлыки клеить — дело легкое. — Казалось, его сейчас поведет в спор, в какую-то неслыханную дерзость, такое у него было лицо, но, словно спохватившись, он сказал уже другим, спокойным и как бы типично преподавательским тоном: — Не знаю, как по другим дисциплинам они успевают, но по моей я спокойно могу поставить им хорошую оценку.

В зале прошел шумок. Побледневший декан встал.

— Вот вы сказали, педагогов мы не обсуждаем, — сказал Цесарский. — Будет время, обсудим и педагогов. А сейчас мы обсуждаем студентов. Двое наиспособнейших, как выразился их руководитель, самовольно покинули практику, представили работы, сознательно искажающие людей. А когда им было сказано, что эти работы не принимаются, они самовольно выставили их на всеобщее обозрение. Вам не нравится термин профнепригодность. Пожалуйста, я ставлю вопрос о гражданской непригодности, опаснейшем инфантилизме и о том вреде, который может принести нам попустительство и поглаживание по головкам. Не такое сейчас время. Мы подорвем авторитет нашего вуза, если будем терпеть пренебрежение к его порядкам и традициям… Может быть, они действительно и небездарные люди. И я вовсе не желаю им зла. Но они должны получить урок, который будет понятен и остальным, потому и отношусь к этому со всей серьезностью и прошу всех отнестись также. Считаю необходимым поставить вопрос об отчислении.

— Этот вопрос мы будем решать на ученом совете, — нарочито неторопливо, как бы снимая накал, напряжение, сказал ректор.

Неопределенность затянулась и стала привычной. Никто нас не выгонял с лекций, мы готовились по-прежнему к зачетам, но, проходя каждое утро мимо доски приказов, останавливались.

Мы ждали приказа, а приказа все не было. Мы оглядывали эту доску бегло, но цепко, мы не показывали даже друг другу, что ждем… Нет, не ждем, все будет в порядке.

Но я ждал. Не знаю, как Борька, но я ждал. Меня еще не исключили окончательно, но я сам словно бы исключил себя. Еще не случившееся виделось мне как случившееся.

Борька же чаще всего был хмур, резок, слегка поддавал и тогда добрел и говорил мне: «Ни хрена, прорвемся».

— Ни хрена, прорвемся, — повторял я.

Я не показывал своей жалкости, своей растерянности, наоборот, я шутил, острил, небрежничал. Потом ребята говорили: «Ты держался молотком». У нас так тогда говорилось: «молоток». То ли от слова «молот», то ли от слова «молодец». Кремень-парень, железо.

Раз никто не видит, значит, я действительно молоток.

Борька Никитин видел, скорее даже не видел, а чувствовал.

Мы провожали друг друга, то он меня до дома, то я его до общежития. Говорили о самых разных вещах, только не об этом. Вроде все уже давно рассосалось… Но висело, висело. Мы и сами это хорошо чувствовали в институте. И потому Борька, чуть кривляясь, говорил мне, когда прощались: «Старичок, не боись».