Не плакать, не смеяться, а понимать, как говорил Спиноза.
— Ну, вот объясни мне по-человечески, — сказал он по возможности теплым голосом, — почему все-таки жвачка? Ведь это же не ты один.
— Да, почти весь класс. Не знаю, почему. Достаем, меняемся. Спорт какой-то, что ли.
— А по-моему, полная муть. И даже что-то девчачье, если хочешь знать…
Довод этот, еще в недавнем прошлом почти неотразимый, не произвел сейчас никакого должного впечатления.
— Может, и девчачье, какая разница? И ребята собирают и девчонки.
— А что это дает?
— А почему должно обязательно давать?
— А потому, что именно сейчас у тебя возникает интерес к миру.
— Ну, вот они и дают представление о мире.
— Довольно странное представление. А монетки ты забросил?
— Да… как-то… без тебя…
Отец мысленно сказал: «Как же «без тебя», когда я все время прихожу к тебе, и звоню по три раза в день, и приношу монеты, книги, как раньше, и даже больше, чем раньше…» Но он промолчал.
— Ну ладно. А что означает вторая запись?
— А… так.
— Что это означает — так?
— Ты, что ли, не дрался никогда?
— Дрался, но предпочтительнее это делать не на уроках, а после них или в крайнем случае на переменах.
— Не мог я ждать, если он такая свинья.
— Нельзя ли поподробнее?
— Просто он оскорбил одного человека.
— Кого?
— А зачем это тебе?
— Как это — зачем?.. Ты разве не понимаешь, меня вызывают в школу из-за твоих художеств, я должен выслушивать бог знает что, краснеть, всячески умиротворять учителей, будто ничего и не было, и потому я должен, мне хотелось бы знать наконец причину или хотя бы повод, из-за которого мой сын, насколько мне известно, человек рассудительный, начинает драку прямо с ходу, в классе… Что это, наконец?
— Он оскорбил человека.
— Кого именно?
— Дашку Гурьину.
— Ту самую, что ли?
— Какую еще?
— Ну что, у тебя тысяча Дашек Гурьиных? Ну, помнишь, была еще история с хоккеем.
Он задумался, и темные глаза его стали неподвижными.
— Тогда… да. Ты еще пришел раньше времени с работы, и мы долго сидели одни без мамы.
— Да, — говорит отец.
Он тоже хорошо помнит тот день и даже час, уже по дневной, еще не вечерний, зимний, когда сидишь, не зажигая света, и комната просторней, больше, чем утром и чем вечером при электрическом свете, и все предметы мягче и лица тоже, и хочется почему-то разговаривать вполголоса. Когда удавалось прийти пораньше, они часто сидели с сыном вдвоем, разговаривая тихо, почти шепотом, будто бы у них была отдельная от всех тайна.
Ну как сделать, чтобы все было как раньше, именно как в тот предвечерний час, когда голос тише и явственней и ты не слушаешь, а слышишь, слышишь, что́ говорит он, он слышит, что́ говоришь ты, и все сложно, но понятно и соединимо, и есть ощущение покоя, сумрака, дома, чего-то не прерывающегося, идущего издалека, может быть оттуда, где ты сам был маленьким и отец тихо, не повышая голоса, читал тебе «Мцыри».
…Дашка Гурьина когда-то была Дашенька, испуганная беленькая девочка, которую привела мама на большой сбор перед отправкой в пионерлагерь. Уже потом, в лагере, она стала именно Дашкой, и вместе с ней Игорь ходил в кружок авиамоделизма и ИЗО, где занимались в основном производством художественных ценностей из керамики, в избытке лепили спутники, лунники, сверхзвуковые самолеты, а также обыкновенные чашки и блюдца.
На следующий год они снова поехали в лагерь. Теперь уже Дашкина мама не просила Игоря покровительствовать ей. Дашка и сама могла за себя постоять, освоилась и чувствовала себя в лагере вполне нормально.
В сущности говоря, Дашка была ему не очень-то интересна, только однажды на секунду открылось ему нечто неясно обозначавшее, что Дашка обладает в определенные минуты некоей силой, заставляющей его то сжиматься в комок, то, наоборот, мчаться впереди всех в каком-нибудь еженедельном забеге по пыльной, с полувыкорчеванными корягами беговой дорожке под стройными флагами спортивных обществ в дистанции шестьдесят метров по графику БГТО. Но, может, он и не потому мчался быстрее всех, а просто из нормального желания бегать дальше всех, прыгать выше всех, нырять глубже всех.
Но вначале она появилась с мамой, когда все школьники, отправлявшиеся в пионерлагерь, проходили перекличку, а родители сновали с чемоданами, преимущественно старыми, тертыми, на которых крупно, как для слепых, были написаны фамилии их владельцев. Уже позади была медкомиссия и все прочие формальности, а впереди — лишь торжественная линейка, флаг, дележка на отряды, посадка на автобусы, прощание с родителями, отъезд по графику.