Игорь, если уж говорить все как есть, если, как говорится глянуть на дно души, всегда побаивался этого последнего дня, и даже не столько дня, а именно самого этого момента, отрыва от матери и отца в другую, шумную, отчасти даже веселую жизнь, к которой быстро привыкаешь, но какую-то голую, незащищенную, в которой ты остаешься один и тут надо уж крутиться и вертеться самому, надеяться не на родителей, а на собственную смекалку и все время не терять инициативы, ибо иначе дойдешь до финала последним.
Впрочем, он смотрел бодро, соколиным глазом, не показывал вида.
А вот та девчонка, новенькая, что жалась к матери, беленькая, голубоглазая, в какой-то панамке, в каких только детсадовские ходят и одновременно в полосатой тельняшке, обтягивающей худенькое цирковое тельце, — та совсем было поникла, глядя на все происходящее с ужасом, будто отправляли не на Солотчу, а бог знает куда, в длительную ссылку.
И увидев ее такой, он повеселел. А ее мать жалась к его матери, и они что-то обсуждали насчет передач писем, ягод, конфет и прочего, а также насчет того, чтобы он, опытный, тертый в пионерлагерях Игорь, помогал ей, домашней и неприспособленной Даше.
— Ты будешь дружить с Дашенькой, чтобы ее не обижали, ты же всех тут знаешь. Ты понял, сынок? — говорила мать чересчур нежным каким-то голосом, и он не понимал, как это можно дружить с кем-то по заказу, но кивал покровительственно… Да, да, в обиду, мол, не дадим.
Их, как цыплят, всех пересчитали, разобрали в отряды, вожатый сказал короткую, но энергичную речь, и все двинулись случайными парами под музыку, обгоняя друг друга, к автобусам. Тут возник небольшой водоворот с чемоданами, которые родители просовывали в окна, звучали последние наставления, виделись единичные в поле зрения слезы, как детские, так и женские, наконец мощно взревели дизеля, и все замахали руками, и здесь на земле, провожающие, и там, у иллюминаторов, те, кто отправлялся в плавание…
Игорю тоже на секунду стало как-то не по себе, когда он увидел отца и мать, сосредоточенно-веселых и напутствующих его: будь молодцом… читай… делай… играй… не теряй времени… будь молодцом, чемпионом, образцом… будь, будь…
— Буду, — сказал он им и, глядя на отца, вдруг вспомнил, как тот рассказывал про отъезд из Москвы в эвакуацию в Казань, как тот уезжал со своей бабушкой и прощался с матерью и отцом, уходившим в ополчение, и какая толчея была на перроне, и было еще неизвестно, всех ли их возьмет поезд, и его отца, маленького отца, дед поднял на руки, и бабушка втащила его через окно в вагон, так как на площадке была страшная давка, а потом уже на дороге состав бомбили, но бомбили, к счастью, наспех, сбросили пару бомб на медленно ползущую по земле змейку, не попали, ушли. А теперь он ехал в пионерлагерь на две смены, а третью, может быть, на юг, папа и мама провожали его и будут встречать через два месяца и, возможно, будут приезжать раз в две недели на родительский день.
Рядом тихо прильнула к окну эта несчастная Дашка Гурьина, автобус уже набирал скорость, и остались позади родители с поднятыми руками и с глазами, полными слез; вот уже вожатый затянул бодрую песню, и ее быстро подхватили, вот уже кто-то кому-то кинул первый пробный легкий шалабан, и посыпались сзади чемоданы, и Даша все сидела в оцепенении, будто ей какой укол сделали.
— Ты чего это? — обратился к ней тогда Игорь.
— Так просто.
— Да ты выкинь из головы… Т а м знаешь как… Еще и домой не захочешь.
— А я и не думаю.
— А что же ты делаешь?
— Смотрю в окно и жду, когда ты перестанешь приставать.
Он не ожидал такого оборота. Нужно еще… Ты с самыми добрыми чувствами, а тебе…
— Пожалуйста, я могу пересесть. Запросто.
И пересел назад. С разочарованием он отвернулся к окну, где уже мелькали перелески, где жилые массивы белели сквозь яркую зелень, где попадались деревянные, с небольшими палисадничками домики.
О Дашке Гурьиной он теперь не думал. Он ее не замечал. Ее как будто и не было в окружающем его реальном зеленом и приветливом мире.
В лагере он ее тоже тогда не замечал.
Не замечал он ее и в этом году, когда они снова попали в тот же лагерь, но, не замечая, он все же уловил, что она вполне освоилась, а к середине смены неожиданно подросла.
Надо сказать, что к концу смены жизнь была другая, более вольготная, каждый из них теперь знал свое место и общий распорядок и понимал, как можно сачкануть от какого-нибудь пыльного дела, а где можно, наоборот, проявить себя, умело найти общий язык с вожатыми, знал, где можно покурить иногда, чтобы не попасться, курить тайно (это было интересно), каждый из них к концу второй смены знал «кто есть кто».