Моя Родина не дерзновенна. Она хоть и жестока, но смиренна. Она дышит через рот, у нее аденоиды, заложенные сталинизмом ноздри, на ее прекрасном, как купола Троицкой лавры, лбу имеются прыщи. Моя Родина схватится на палубе в смертельной борьбе. Моя Родина хочет удрать от себя в Америку.
Я не хочу удирать! Я поворачиваюсь с боку на бок – из прошлого в будущее. Не увозите, не увозите, не увозите меня в Америку!
Толя проснулся, когда лица его коснулся луч утреннего солнца. Луч пришел сверху, из люка, и в нем теперь мирно плавали пылинки, как будто дело было на даче. Вместе с лучом в Толино сознание проник мирный утренний разговор.
– Говорят, Сталин решил продать Колыму Авереллу Гарриману, – сказал где-то поблизости голос Пантагрюэля.
– С людьми или без? – очень живо поинтересовался другой голос, возможно, вечного соперника, Николая Селедкина.
– Факт – с людьми. Так что дави вшей, Николай. Вшивых в Америке жгут электричеством.
– На знаменах Джефферсона и Линкольна записана Декларация прав человека! – торжественно, но не очень серьезно проговорил где-то Профессор.
– Человека, а не зека! – вставила Ленка Перцовка. – Проститутки и в Америке будут людьми, а вот дрочилы пойдут на навоз.
Вступил авторитетный басок Высокого Поста:
– Сталин и Герберт Уэллс договорились так: Колыму передаем без людей. Следует очистить поле для частной инициативы, потому что советский человек к капитализму не приспособлен…
Толя обнаружил себя лежащим на лоскутном одеяле. На том же одеяле спал замечательным чистым молодым сном Саня Гурченко. Рядом с ним Ленка. Она курила, одной рукой носила цигарку из-за головы ко рту, а другой поглаживала Санины кудри. Голова Санина покоилась на ее животе.
В ногах у этой пары, нелепо изогнувшись, валялся растерзанный Инженер. От его английского стиля не осталось и следа: галстук развязался, пиджак запачкан белесой слизью, штанина задрана, видны эластические подтяжки и спустившийся шелковый носок. Рядом с его оголенной, неприятно белой ногой лежали маленький шприц и несколько разбитых ампул.
Привалившись спиной к стене, сидел Филин. Руки его были сложены на коленях, грудь мерно дышала, он спал, но глаза его были открыты. Впрочем, глаза были открыты, но зрачки-то закатились внутрь черепной коробки, голова Филина напоминала античную скульптуру.
За шторкой тем временем мирно завтракала и обсуждала политические перспективы Колымы компания обывателей ямы.
Толе вдруг показалось, что под одеялом, на котором он лежит, ничего нет – лишь огромное воздушное пространство, и даже нет внизу земли, одна лишь бездна. Чтобы убедиться в прочности бытия, пришлось по бытию ударить пяткой.
Должно быть, Инженер опасно болен, должно быть, у него сердечный приступ. Уколы мало ему помогли, достаточно взглянуть на синие губы с запекшейся слюной, на синие крылья носа. Надо разбудить Саню, надо помочь.
– Ленка, взгляните – Инженеру плохо!
– Проснулся, свежачок? – Ленка, не меняя позы, повернула к нему глаза и хрипловато рассмеялась. – Как твое «ничего-себе-молодое»? Не болит?
– Благодарю вас, Лена.
– Вам спасибо, товарищ студент, что имя вспомнили. А то вчерась все Артемидой величали, будто я армянка.
– Однако, Лена, взгляните – Инженеру плохо!
– Зола! – Она махнула цигаркой. – Ширанулся парень чуть больше, чем надо. Отоспится. Замерз, свежачок? Подкатывайся к нам поближе.
Вдруг занавеска резко отлетела в сторону, и Толя увидел прямо перед собой лицо Мартина, едва ли не взбешенное лицо – тонкие губы сжаты, глаза просто жгут из-под твердой шляпы. Толя даже и не представлял, что Мартин может быть таким.
– Ты! – вскричал Мартин и поднял большой кулак. – Ты! – Кулак разжался, и кисть беспомощно повисла. – Ты просто будешь меня убить, Анатолий! Ты будешь помогателем убивания твоя мать!
Волнуясь, он очень плохо говорил по-русски, словно его только что вывезли с родного крымского хутора, как будто он не болтался уже восемнадцать лет в вареве советских, а следовательно, русских концлагерей.
– Да я ничего, да я случайно… – забормотал Толя, вскакивая, подтягивая штаны, борясь с головокружением, с тошнотой, ища свою шапку, рукавицы.