– Живой! Очухался! – произнес где-то рядом веселый бандитский голос Алика Неяркого.
От испуга мне показалось, что я лежу на стене, как на полу, а унитаз якобы всосался в мой зад. Потом, худо-бедно, ко мне стала возвращаться ориентация в пространстве. Сор-тирные надписи и рисунки, незнакомые лица близких до боли друзей, множество картонных билетиков на полу, странички беговой программы… – и наконец до меня дошло, что я сижу на стульчаке в туалетной комнате столичного ипподрома.
Некогда в этом туалете были уютные наглухо закрывающиеся кабинки. Повеситься в такой изолированной кабинке после проигрыша можно было без особых хлопот. Болтали, что однажды в начале пятидесятых знаменитый тотошник Мандарин, забрав на «темноте» четверть кассы, зашел отлить из органона излишек коньяку, рванул неосторожно дверь второй кабинки и увидел висящего внутри своего друга полярного летчика Яро-Голованьского. Мандарин якобы тогда горько заплакал и красным карандашом нанес на стену контур кореша, не удержавшись все-таки спьяну пририсовать контуру анекдотическую трубку. Может быть, и врет ипподромный народ, но контур с трубкой во второй кабинке остался по сей день и просвечивает сквозь семь слоев масляной краски.
Новое гуманистическое время не обошло стороной и ипподромный верзошник: кабинки спилили чуть ли не до пупа, и теперь в них фига два повесишься.
Из мельтешни незнакомо-дружеских лиц вдруг выплыло одно знакомое – неизменный беговой фрей Марчелло с его неизменным мундштуком в зубах, с неизменным «ронсоном» и значком «Движения за ядерное разоружение» в петлице. Появление Марчелло обрадовало меня. Я с удовольствием смотрел, как фокусируется его якобы невозмутимое лицо с якобы трагической складкой у якобы готического носа и якобинской бороздой на лбу.
– Что я там натворил на рынке, Марчелло? – спросил я его. – Будь другом, скажи, бей сразу, чтоб преступник не мучился.
– Не валяй дурака, Академик, – ровным скрипучим голосом проговорил Марчелло. – Лучше постарайся угадать лошадей.
Он протянул мне программку, и я обрадовался: значит, ничего особенного я все-таки не натворил на Пионерском рынке, все-таки вряд ли даже Марчелло предложит программку заведомому преступнику.
Я посмотрел в программку, испещренную крестиками, ноликами, зигзагами, колдовской клинописью Марчелло, и даже гоготнул от удивления – сразу увидел в ней свой знак, свою фигушку с маслом, явный выигрыш.
– От Веселого-Куплета к Акробатке.
– Не валяй дурака, – проскрипел Марчелло. – У Веселого-Куплета с весны еще грыжа висит по колено, а на Акробатке в колхозе в Раменском солярку возят.
– От Веселого-Куплета к Акробатке, – повторил я и подумал, что, если эти два одра не придут первыми, тогда уже я найду где-нибудь изолированную кабинку.
– Поставь за меня рубль, Марчелло, я тебе потом отдам, – попросил я.
Игрок кивнул и отошел, не изменившись в лице, но потом обернулся и внимательно на меня посмотрел, – видно, все-таки я посеял сомнение в его набриолиненной голове.
Сортир вдруг опустел: все заспешили к кассам. Я встал со стульчака и подошел к зеркалу.
На меня глядел очень бледный субъект со впалыми щеками и отечными подглазьями. Ему с успехом можно было дать и двадцать восемь, и сорок восемь лет. Он был несвеж, ох как несвеж, а запавшие эти щеки и длинные волосы и мерзкая бледность и сдержанно истерические губы придавали ему какую-то порочность и как-то странно молодили, а мускулюс стердоклейдомастоидеус на шее и темный свитерок на костлявых плечах придавали ему даже некоторую спортивность.
На меня смотрел тип ненадежный и социально чуждый, болезненно сексуальный и мнительный тип, страдания которого гроша ломаного не стоят. Я стал внимательно вглядываться в него и вдруг понял, что он едва не кричит, еле-еле удерживается от бессмысленного жуткого воя. Еще внимательнее я вгляделся в его чужие глаза и тогда, закрывшись руками, бросился прочь.
Я потерял себя и разъехался в мерзкой черной кашице на кафельном полу. Со стороны, из глубины сортира, я уже слышал приближающийся вой, как вдруг увидел внизу под собой босые, распухшие, неимоверно грязные ноги. Они вернули меня в мир, потому что были мои, безусловно мои, это были именно мои собственные несчастные ноги.
Куда же МНЕ деваться с такими ногами? Ведь Я даже из сортира выйти не могу на таких ногах!