Выбрать главу

В тот момент, когда я вышел на перекресток, по нему проходили моряк, две монахини, командировочный Союзмаш-мехимпорта с женой и другом, а также красивый наемный бандит Ян Штрудельмахер. Не успел я и опомниться, как все эти люди прошли, от Штрудельмахера осталась лишь длинная нога,

по и она в следующий миг исчезла, а перекресток уже заполнили другие – идущие, бегущие, ковыляющие: студентки, одна с красивым бюстом, другая с красивым задом, ветеран с бульдогом, философ Сартр задержался на миг понюхать устрицы, и вот на перекрестке уже появились новые герои моего мгновения: пара рокеров в кожаных куртках, нищий испанец, экскурсия японских школьниц, патер, шлюха, высокий костлявый старик с тремя детьми, большая умная собака… но вот и эти скрылись, а следующие… мне стало чуть-чуть невмоготу.

– Мы будем драться за каждую букву Атлантической Хартии!

Это сказал старик-плейбой, сидевший на крепеньком стуле с витыми чугунными ножками. Он сидел в независимой позе и жадно наслаждался своим сидением на бульваре, жадно наслаждался своим дорогим, скроенным по последней моде костюмом из шотландской фланели, своим цветным фуляром на шее, густыми своими моржовыми усами, своей трубкой, кампари со льдом и каждой буквой Атлантической Хартии. Старик сидел прочно, и вокруг него на витых чугунных стульчиках прочно сидели другие люди. К ним я и двинулся, потому что они не пропадали. Кто-то махнул мне из дальнего края Парижа. Это был, должно быть, Хемингуэй.

Не знаю, ценят ли французы Хемингуэя и понимают ли, какое очарование придал этот иноземец их любимому Парижу. Были времена, когда весь Париж был мне дорог только потому, что там сидел Хемингуэй. Вот и сейчас на этом бульваре сидели молодые американцы Двадцатых, коны, гордоны и фицджеральды, и придавали Парижу дополнительное, уже совсем сверх всяких сил, внепарижское очарование.

Я подсел к Хемингуэю.

– Хелло!

– Хелло! Многие советские чураются меня. Им кажется, что я не настоящий Хемингуэй, что я секретный советский агент, рядящийся под Хемингуэя.

– Я знаю – вы настоящий.

– Что будете пить?

– Все равно. Лишь бы захмелиться, а то временами возникает чувство нереальности.

Он разлил по стаканам вино, посмотрел на меня и улыбнулся в бороду.

– Как меняются времена! Хорошо, что советские люди теперь стали свободно разъезжать, проводить уик-энд на Гаваях. Третьего дня я встретил в Гонолулу Евтушенко.

– Настоящего?

– Если даже и нет, то удачная имитация.

– Простите, Эрнест, но между писателями в ходу комплименты.

– Да-да, не беспокойтесь, я вам подготовил один. Недавно прочел в «Таймс литерари сапльмент» ваш рассказ «Как я переписывал Муму». Поздравляю!

– Держите ответный, Эрнест! Ваша «Кошка под дождем» перевернула всю мою жизнь. Спасибо вам за тот оверкиль.

В это время на дальнем конце Парижа жадный до жизни старик что-то проартикулировал ртом. Через минуту до нас долетело:

– Мы готовы сражаться за каждую букву Атлантической Хартии!

Я усмехнулся, стараясь представить себя знатоком западного свободного духа.

– Смешной старик, не правда ли?

– Ничуть, – отверг насмешку Хемингуэй. – Я к нему присоединяюсь. Готов биться за все буквы всех алфавитов. Кроме «Щ».

– ?Хем?

– Я люблю русскую литературу, но мне кажется, что даже ваши классики чураются этой странной букашки.

– Ой ли, Хем? Ой ли? А щавель, а щастье, а борщ? В «Записках охотника» нередко можно увидеть этого трехголового сучонка с хвостиком. Отнеситесь к нему теплее, старина! Быть может, ему первому суждено прорваться через железный идеологический занавес.

– Будущее покажет. Я не люблю спорить. – Хемингуэй кивком подбородка отвлек меня в другую часть Парижа. – Смотрите, к вам едут!

По зеркальному асфальту обожравшегося Запада, по чужому миру, не согретому ни Хемингуэем, ни Бальзаком, по миру, сверкающему в разных плоскостях, завивающемуся в узлы, уходящему под землю и взлетающему в небеса, ко мне неуклонно приближалось какое-то родное красное пятно.

Это ехала Машка Кулаго в открытом «Феррари». Нелегко было узнать в элегантной даме прежнюю вечно пьяную девчонку, которая начинала снимать джинсы всегда за минуту до того, как ей делали соответствующее предложение. Милая строгость, грустноватая улыбка были обрамлены драгоценным мехом диких зверей и марокканской кожей дорогого автомобиля. Раскрутившись наконец по всем виткам сверхцивилизации, она въехала в наш старый Париж и затормозила возле нашего чугунного столика.