Выбрать главу

На другой день позвонила ко мне Зинаида Александровна. Голос грустный. Собрала, говорит, Леонида. Должен был уйти сегодня в клинику. Обещали место. В этот день его действительно положили. Клиника оперативной хирургии, возглавляемая известным профессором Ратнером. Оперировал его тоже известный и очень уважаемый хирург-практик Голованов.

Вмешательство предполагалось небольшое, так как считали, что опухоль связана с плеврой, предполагали удалить только верхнюю долю, но по ходу операции возникла необходимость удалить все правое легкое. Операция оказалась очень тяжелой, длилась более четырех часов. Опухоль, по словам хирурга, оказалась злокачественной. Саркома. Такое заключение дал и патологоанатом.

Первые два дня после такой операции состояние, естественно, было тяжелым, но не угрожающим. Ждали улучшения. Я поехала в клинику, это был уже третий день после операции, и надеялась, что услышу что-то благоприятное, но вышла Зинаида Александровна и сказала, что состояние Леонида Терентьевича все ухудшается, началась пневмония левого легкого, угрожал отек, хирурги не отходят ни на минуту.

Наплакались мы с нею. В палату я не пошла, чтобы не выдать ему нашей тревоги. Договорились, что я приеду рано утром, привезу соки, бульон. Но утром уже в коридоре клиники я поняла, что дело плохо. Зинаида Александровна бросилась ко мне: «Леонид умирает, все бесполезно». Но мне не верилось даже в эту минуту. Так не хотелось верить. Я стояла ошеломленная, буквально раздавленная этими страшными словами… «Умирает!» Она, однако, взяла свежий сок, унесла. Вышла и говорит: «Мария Максимовна, выпил ваш сок, весь стакан! Просит, чтобы зашла».

Как тяжело мне было в эту минуту подавить свое волнение, сколько было сил крепилась и пошла.

Лежал он очень спокойно, но состояние было тяжелейшее. Он действительно умирал. Развивалась легочно-сердечная недостаточность. Левое (оставшееся) легкое не справлялось, был подключен аппарат искусственного дыхания, в вены обеих рук — капельницы, поддерживающие сердечно-сосудистую систему. И все это уже, видимо, лишь поддерживало угасающую жизнь. На постели лежало почти безжизненное тело этого большого мужественного воина, такого прекрасного, обаятельного человека. Меня он узнал, но смог произнести одно лишь слово: «Не плакать!» Грудь его заколыхалась, он тяжело задышал. «Не плакать», — еще раз сказал, а сам, сам, бедный, чувствовалось, что его душат рыдания, и я поняла сердцем, что в моем лице он в эту минуту прощался со всеми нами… А он так не хотел, так тяжело расставался с жизнью. В полном сознании, после операции понял он, что умирает, и, видимо, так раскаялся, что сам ускорил свой конец. В одну из минут он сказал Зинаиде Александровне: «Зина, что я наделал, ведь я сам залез на свой смертный одр». Весь трагизм его смерти именно в этом сознании преждевременности, как-то бессмысленно, неожиданно ушел он. Конечно, если бы уже определилось при жизни, что он обречен, нет больше выхода, как говорится — «или — или». А он ведь шел в клинику получить полное здоровье».

Читаю письмо и как бы вновь вижу перед собой Леонида Терентьевича Ладыженко, слышу его голос: «Не горюй, замполит, не горюй, я ранен, но не убит». Так он говорил в последний день штурма Берлина. Храбрый из храбрых — комсорг 220-го гвардейского полка.

Впервые я встретился с ним в июле сорок третьего года, в разгар боев на Северном Донце, возле памятника Артему. Бои шли тяжелые: противник пустил против нас «тигры» — так назывались новые немецкие танки «T-VI», — мы на своем участке впервые увидели эти машины. Теперь можно признаться: порой в те дни нам казалось — «тигры» не остановишь. Полк нес большие потери.

Начали подходить резервы. Тогда я впервые познакомился с будущим комсоргом полка.

Первую маршевую роту мы встретили у памятника Артему. Впереди шагал высокого роста боец в пилотке набекрень, в хромовых сапогах. На груди у него был автомат, в руке ветка краснотала, которой он похлопывал на ходу по голенищу. Слева угрожающе застучал крупнокалиберный немецкий пулемет. Засвистели мины. Рота залегла, а этот с веткой продолжал стоять.

— Пулю схлопотать хочешь? — крикнул я зло. — Кто такой?