…Из больницы меня выписали через неделю. Я сразу побежал в магазин. В руках целая пачка зелененьких с желтыми полосками хрустящих бумажек — их называли бонами, они выдавались старателям за сданное золото; под ногами плюшевая дорожка — ее развернули передо мной от порога до прилавка, так принято было встречать тех, кто поднимал самородки. Потом я должен был разрезать эту дорожку на несколько кусков и раздарить первым попавшимся на глаза старателям на широкие «плисовые» приискательские шаровары. Я так и сделал. Нет, в тот час я был счастлив, мог купить все, что попадало на глаза, одаривать отрезами на платья и на костюмы всех близких и знакомых, не говоря уже о сестренках, о наборе всяких сладостей и нарядов для них. Скупиться в тот час было нельзя, не положено, иначе будешь презираемым «жмотом». Купил я, конечно, и для себя меховую шапку, шевиоту на костюм и хромовые заготовки на сапоги и тужурку. А затем наступило то, что должно было наступить.
Дома уже неделю стоял пир горой, не просыхала изба от разлива разведенного спирта и водки. Щедрая душа моего отца не позволяла скупиться и моей матери. Они делились со всеми знакомыми старателями-неудачниками, которым тоже надо было кормить и одевать своих ребятишек. Кому в долг, кому впрок, кому просто в дар. Это тоже был старательский неписаный закон: нельзя не делиться достатком, если знаешь, что такие же люди голодают, нуждаются в помощи; счастье старателя в щедрости: не гордись обретенным, а гордись разделенным. Доброта — родная мать гордой в ту пору бедности, жадность — извечный удел презренной сытости. Все должны быть равными. Такое было время.
Правда, в день моего возвращения из больницы у нас появилась корова по кличке Чернушка. Ее купили, как сказала мама, «за большие боны, ведерница и молоко жирное». Так что меня сразу стали отпаивать действительно жирным и вкусным молоком. Я стал поправляться. Но через несколько дней Чернушка не пришла на вечернюю дойку. С какой тоской я и мои сестренки бегали целую неделю по лощинам и увалам, звали: «Чернушка! Чернушка!..» Но она не отозвалась. Где-то провалилась в шурф, или ее задрал медведь, а быть может, кто-то из злых завистников просто зарезал ее на мясо. Досадно… Покупать вторую корову мы уже не могли, хотя нуждающиеся в помощи старатели не хотели верить — шутка ли, почти за полфунта золота получили столько и начинают скупиться. В отдельные дни и даже ночи в избе вспыхивали пьяные перепалки. Я стал уходить на ночевки к доброму дяде Ермилу. Вместе со мной у него на полатях проводили ночи и мои сестренки. Тот выждал момент, когда в нашей избе собрались самые заядлые выпивохи, пошел туда, вышвырнул их за порог, а моим родителям посоветовал:
— Выезжайте с рудника, пока не поздно…
Они послушали его — выехали с крапивинскими обозниками, которые привозили на рудник продукты и товары, а возвращались порожняком. Выехали на край тайги, за реку Томь. Я остался на руднике, был принят в интернат.
Но мои тревоги не закончились. Отдельные старатели, из разряда так называемых хищников, подкарауливали меня в одиночестве и требовали сказать правду, где я поднял «утенка». Требовали показать на отвале точку моей находки. «Не может быть, — рассуждали они, — чтобы «утенок», пусть еще не вылупился, был вдалеке от гнезда или от целого выводка «утят». Там же где-то должна быть сама «утка». Есть смысл постараться схватить ее вместе с «утятами»… Тихо, держи язык за зубами, иначе кайло в затылок». И я вынужден был выполнять их требования. Они на моих глазах ворочали камни, промытую гальку отвала с таким азартом и остервенением, что казалось, сама земля расступится перед ними. Жалко было смотреть на них — столько переворочали. И, встречаясь с их усталыми и злыми взглядами, я проклинал себя за то, что в свое время не выбросил «утенка» там же, где и поднял.
Кончилось преследование после того, как на Дмитриевских выработках установили гидромониторы и смыли перевороченный отвал, смыли до почвы с золотоносными песками…
Василий Нефедов, слушая меня, приготовился высказать по этому поводу какие-то свои грустные суждения — это читалось на его хмуром лице, — но на ступеньках крыльца послышались шаги, и он вдруг повеселел, распахнул дверь:
— Ага, вот и сын твой нашел нас здесь. Значит, сейчас пойдем осматривать наш Карфаген…
Карфагеном он называл центр рудника, где раньше грохотали дробилка, чугунные бегуны, шумели приводы и насосы, а теперь там остались только фундаменты, ямы и ржавеющие под открытым небом чаши, трубы и покореженные железные конструкции былых опор и лестниц.
— Согласен, — сказал сын и, помолчав, задумчиво спросил меня: — А когда мы посмотрим то место, где ты нашел самородок?