Выбрать главу

Весной и вовсе приволье: можно скинуть башмаки и пробежаться босиком по траве (если, конечно, Фанни не видит). Заскочить на кухню, где так славно, так ладно поют девушки. Часто к ним в гости заходит конюх Антип с гармошкой. Красиво играет, да еще чубом трясет, да еще орехами угощает. Все умеет — и "Камаринскую", и польки, и даже заморские песни. Правда, Фанни их по-другому поет — грустнее. А этот Антип такой весельчак: ему бы все девушек развлекать, как говорит Каролина. Она еще утром обещала рассказать сказку про Бабу Ягу. Каролина так смешно выговаривает это слово: "Ига". От этого сказка не страшная, а смешная выходит. Баба Яга — это ведьма, которая живет в темном лесу, так говорит Каролина. И летает вовсе не в деревянной ступе, а на метле. Ведьмы бывают даже красивые, сказал Халит и почему-то посмотрел на Каролину, а та покраснела и сердито перекрестилась.

Но вот в сумерки один-одинешенек идет он в сад под раскидистую яблоню, только-только выбрасывающую темно-розовые пупырышки бутонов. На бледном безоблачном небе проклевывается тонкий месяц, а на пруду гомонят лягушки, пахнет дымом от разложенного за конюшней костра. Кажется, попал в волшебный мир, кажется, сейчас выйдет тебе навстречу прекрасная царевна с длинными, до пят, пшеничными волосами, а ты превратишься во взрослого, сильного, храброго, красивого юношу и унесетесь вдвоем далеко-далеко в волшебную страну, где сбываются все на свете мечты…

А утро начнется с чудесной прогулки по весеннему полю, с песни жаворонка в бездонном поднебесье. Тихо, светло и умиротворенно поет церковный хор, строги и сосредоточенны лица матушки, старших братьев, тетушки Настасьи Васильевны. А он все не может забыть тот грустный мотив, который наигрывал слепой шарманщик возле ворот. Господи, сделай так, чтобы все на свете люди были сыты, веселы, добры, счастливы…

Петр Ильич не замечает своих слез. Сашенька достает из-за рукава платья кружевной платочек, одним быстрым движением вытирает глаза себе и брату.

— Спасибо, Петечка. Ах, как же ты все помнишь, — тихо говорит она. И, помолчав, добавляет: — Если б матушка слыхала…

Дети смеялись и прыгали от радости, заставляя дядю Петю играть еще и еще. Пока не приспело время ужинать. Веселой гурьбой ввалились в столовую, расселись по местам, шумно радуясь крупной малине со сливками, слоеным булочкам, пышным горячим творожникам со сметаной.

— А где же Боб? — спросил Петр Ильич, не видя за столом шестилетнего Володю. — Он сидел почти что у меня в ногах и, кажется, даже не шевельнулся ни разу. Не заболел ли?

Вдруг из гостиной послышалась сперва робкая и неуверенная, а потом все более звучная мелодия "Старинной французской песенки".

Петр Ильич неслышно, на цыпочках, прошел в гостиную и долго смотрел на любимого племянника, который, высунув от старания язык и широко растопырив маленькие ладошки, силился сыграть по памяти только что слышанную музыку.

"Запомнил, запомнил ведь, — умилился Чайковский. — Выходит, не зря писал — понравилось детям".

Он поднял Боба высоко над головой, закружил в воздухе. Весь вечер дядя и племянник были неразлучны.

Свой "Детский альбом" для фортепьяно Петр Ильич Чайковский посвятил Володе Давыдову.

"Орлеанская дева"

"Героиня Франции. Тебя любят, тебя не забывают, героиня, столь красивая. Ты спасла Францию!.."

Петр Ильич вспомнил сейчас эти нескладные, написанные по-французски фразы, вспомнил пылкую влюбленность семилетнего мальчика в Жанну д’Арк, о которой стремился узнать все-все. Вспомнил и улыбнулся. Да, он мечтал о ней в жаркий летний полдень, убежав в луга и с наслаждением вдыхая густой запах горячих от зноя трав, прислушиваясь к лопотанию ручья и щебету птиц. Мечтал о том, как вырвет ее из рук палачей, как спрячет в лесной хижине, где их будут стеречь от злых католических монахов дикие звери.

Детство детством, а история Жанны д’Арк на самом деле увлекла воображение композитора. Настолько, что, перечитав Шиллера, Барбье, Валлона, Чайковский сам берется за сочинение либретто, тут же перелагая его на музыку.

"Дойдя до процесса abjvration (отречения) и самой казни (она ужасно кричала, когда ее вели, и умоляла, чтоб ей отрубили голову, но не жгли), я страшно разревелся, — признается Чайковский в письме к брату Модесту. — Мне вдруг сделалось так жалко, больно за все человечество и взяла невыразимая тоска".