Выбрать главу

Уайленд поспешно подошел к Эбнеру и негромко сказал:

— Теперь вы сделаете по-моему, если не поздно. Пойдемте.

И он повел Эбнера в столовую.

— Пустяки, не стоит волноваться, — сказал Эбнер, возвращаясь.

— Боюсь, что вы ошибаетесь, — возразила Эдит Уайленд, и в голосе ее звучало участие.

— Уверена, что у вас что-то серьезное, — Медора стала бледной, как ее платье.

— Ничего особенного! — уверял Эбнер. — Полечусь немного дома и... — он снова схватился за грудь.

— Ну нет, мы вас никуда сегодня не отпустим, — сказал Уайленд.

Эбнер не попал домой ни в этот вечер, ни на следующий, ни на третий день. Его уложили в постель в комнате на верхнем этаже.

Он видел, как за окном колыхалось серое озеро. Волны с белыми гребнями разбивались о плотину, сотрясавшуюся от их свирепых ударов; водяные брызги, перелетая через влажное шоссе, оседали на стеклах, и каждая капелька, казалось, говорила: «Ты болен из-за нас, из-за нас!»

Медора с утра прислала брата справиться о здоровье Эбнера, а в полдень пришла и сама.

— Мы с минуты на минуту ждем сиделку, — сообщила миссис Уайленд.

— Я побуду здесь до ее прихода, — заявила Медора.

Две недели пролежал Эбнер в мягкой роскошной постели, послушно выполняя все предписания.

— Ах, мужчины, мужчины! — повторяла Медора. — Ничего-то они не знают, не умеют позаботиться о себе. И чем они больше, тем беспомощнее.

Иногда Эбнеру было лучше, иногда хуже. Он покорился нежной тирании заботливых женщин и тешил себя мыслью, что его внезапное заболевание взволновало общество.

Сторонники прогрессивного налога на землю, последнее время разыскивавшие Эбнера, узнали из газет о несчастье, постигшем друга. На тех же страницах, где сообщались подробности о положении дел с концессией Пенса—Уайленда, подлежащей рассмотрению городского совета, они прочитали о том, что Эбнер Джойс — убежденный противник всяких привилегий — лежит больной в доме Леверетта Уайленда.

— Он изменил нам, — вынесли они приговор, — мы отрекаемся от него.

XXIII

В начале апреля Эбнер, похудевший и пока с трудом стоявший на ногах, собирался домой, во Флетфилд. Леверетт Уайленд приказал приготовить экипаж, чтобы отвезти его на станцию, а Медора заботливо поправила подушки и укутала Эбнера в одеяло.

— Весна всюду дает себя чувствовать, — говорил Уайленд, — но здесь она хуже, чем где бы то ни было. Если хотите поскорей окрепнуть, вам лучше всего поехать домой.

— Через три часа я буду там, — отвечал Эбнер, — путь недальний.

Он обменялся дружеским рукопожатием с Уайлендом и задержал в своей руке ручку Медоры дольше, чем полагалось. И чувствовалось, что наконец-то он видит в ней женщину, и все, что не выразило его мужественное пожатие, явственно читалось в его глазах. Очевидно было, что, когда он окончательно встанет на ноги, то произнесет слова, которые будут еще красноречивее.

В пыльных стеклах вагона плыло лицо Медоры, заслоняя милые приметы ранней весны. Одно видение сменялось другим, словно картины волшебного фонаря: вот она разливает чай, вот стряпает печенье, играет на скрипке... но еще чаще готовит лекарство и оберегает его от сквозняков. И всякий раз ее образ сочетал в себе изящество и очарование с добротой и домовитостью. «Я недостоин ее, — размышлял Эбнер, но тут же решительно добавлял: — А все-таки она будет моей!» Увы, не он был создателем сей безжалостной, парадоксальной мужской философии.

Эбнер провел целый месяц дома в полном покое и, набравшись сил, предпринял вторую поездку (на этот раз в штаты Айова и Висконсин), чтобы убедиться в своем окончательном выздоровлении и поправить денежные дела, — болезнь, даже среди роскоши, была дорогим удовольствием.

Синдикат Пенс—Уайленд недавно обеспечил контроль над одной ежедневной газетой, и Уайленд незадолго до отъезда Эбнера предложил ему писать для нее дважды в неделю статьи и самому назначить свой гонорар. Но Эбнер мягко отклонил предложение: ему было совестно сотрудничать в органе, который был открытым и убежденным защитником привилегированной группы людей, развращенных наживой.

— Так, значит, вы не можете? — спросил Уайленд, стоя у дверей пульмановского вагона.