Выбрать главу

Легре все время молчал. Говорил Пьер. И что-то поразило Ванека: приподнятость тона, необычный словарь. Ванек понял, что перед ним не рабочий, да и не коммунист – свободомыслящий, человек круга и мыслей Ванека.

– Меня обрадовали ваши слова. Хорошо, что к нам приходят люди различных убеждений. Иначе могло бы создаться впечатление, что за нас одни коммунисты.

Пьер вспыхнул:

– Я – коммунист.

Ванек вежливо улыбнулся. Они стояли перед раскрытой дверью балкона. Доносились тревожные крики газетчиков. Ванек думал, примет ли его сегодня Тесса, и щурился от едкого света.

На улице Легре сказал:

– Слушай, Пьер… Теперь, конечно, не время об этом говорить. Но я давно хотел спросить… Почему ты не идешь в партию?

Пьер ответил не сразу:

– Не знаю… Так, по-моему честнее…

Тесса наконец-то принял Ванека. Желая избежать нападок, министр стал сразу кричать:

– Как вы не понимаете? Судьба малых держав зависит от судьбы больших. Мы не можем сейчас принять бой. Но когда мы перевооружимся, мы вернем вам эти области. Нужно уметь ждать. Когда пруссаки взяли Шлезвиг, мы не вступились. Но прошло полвека, и мы вернули датчанам их добро. Это – азбука дипломатии.

Ванек, обычно сдержанный, совершил бестактность; он ответил Тесса:

– Допустив захват Шлезвига, а потом разгром Австрии, Франция подготовила Седан…

– Неуместная аналогия! Распадающаяся Вторая империя – и Франция тысяча девятьсот тридцать восьмого года, в расцвете сил. Можете быть спокойны: Седан не повторится. Но нужно подождать. В вопросе о Судетах Франция разделилась.

Ванек молчал. Его обветренное лицо стало еще краснее: на лбу вздулись жилы. А Тесса успокоился. От гнева он перешел к ласке. Он подошел вплотную к Ванеку и зашептал:

– Верьте мне, ваше горе – наше. Я хорошо помню время, когда статуя Страсбурга на площади Конкорд была окутана траурным крепом. Вы всходите на костер как очистительная жертва. Вы отдаете самое дорогое, только чтобы спасти мир. Женщины Франции этого не забудут…

Ванек вспомнил морщинистое сухое лицо своей матери под черным платком – мать одевалась, как крестьянка. Проснулась надежда, нелепая, ребяческая: вдруг не выдадут? Он сказал:

– Вы сказали «в вопросе о Судетах»… Но на спорной территории много округов с чешским населением. Там немцев нет. Я знаю это хорошо – я сам оттуда. Необходимо отстоять хотя бы эти районы.

Тесса зевнул: его утомил разговор.

– Даладье мне сообщил час тому назад, что он вылетает в Мюнхен. Там они все решат. Председатель нашего правительства будет, конечно, информирован. Так что не стоит теперь заниматься географией…

Голубые глаза Ванека затуманились; но он быстро овладел собой и, поблагодарив Тесса, откланялся. А Тесса подумал: «Ну и ремесло у меня! Лучше провожать убийц на гильотину… Этот чех – хороший человек, но до чего он наивен! Как они не понимают, что мы не можем рисковать всем?.. Довольно благотворительности! Франция хочет наконец-то подумать и о себе».

– Он позвонил Полет:

– Можно прийти? Я хочу утешиться… Нет, нет. Новости хорошие, даже очень хорошие. Войны не будет. А настроение у меня отвратительное. Как сказал Верлен: «Душа без причины тоскует…» Хорошо, еду, еду…

14

Жолио, сняв пиджак, носился по типографии. Материал для экстренного выпуска был заготовлен заранее. Особенно Жолио гордился рассказом о детстве Чемберлена: английский премьер в четырехлетнем возрасте мирил своих сверстников, и мать предсказывала ему блестящее будущее.

– Как подадим? – спросил один из сотрудников. – «Соглашение в Мюнхене»?

Жолио поморщился:

– Серо. Невыразительно. Не отвечает настроению.

– Может быть, «Победа мира»?

Но и это не удовлетворило Жолио. Откинув назад голову и прищуриваясь, он шепнул:

– «Победа Франции», и через всю полосу…

По приезде в Париж Даладье направился к Триумфальной арке, чтобы возложить венок на могилу Неизвестного солдата. Закрылись учреждения, конторы, магазины. Толпа заполнила широкие тротуары Елисейских полей. Люди радовались: их не погонят в окопы. Особенно много было женщин. Дома разукрасили флагами. Цветочницы продавали розы и георгины. Накануне на затемненных улицах слышался грустный шепот, всхлипывания, хриплое пение. И сразу все сменилось праздничной суматохой.

В одном из ресторанов средней руки, неподалеку от Елисейских полей, за темным столиком в углу сидел Дессер. Он только что кончил завтракать и пил кофе. Он выбрал этот малопосещаемый ресторан, боясь встреч. Купив у газетчика «Ла вуа нувель», он не взглянул на первую полосу, а стал читать напечатанные мелким шрифтом сообщения о кражах и пожарах. Он был мрачен и еще более помрачнел, когда к нему подошел Фуже:

– Ты здесь?

– Как видишь…

В другое время Дессер обрадовался бы встрече: Фуже он знал с давних времен; оба учились в Политехнической школе, мечтали стать инженерами. Потом Дессер увлекся финансовыми операциями, а Фуже – историей и политикой. Встречались они редко, но, встречаясь, беседовали дружески, без натяжки или притворства. Когда Дессеру говорили, что его любимцы радикалы разложились, стали прихлебателями республики, приятелями Стависских, Дессер отвечал: «А Фуже?» Этот бородатый энтузиаст олицетворял для него добродетели старой Франции.

Фуже был добросовестным историком. Его работы о клубах якобинцев в Пикардии и о борьбе против шуанов заслужили общее признание. Он жил не только философией, но и бутафорией Великой революции. Патриотизм для него сочетался с простотой нравов. Он восклицал с величайшей естественностью: «Отечество в опасности!» Беря в руки новорожденного сына одного из своих избирателей, он говорил счастливому отцу: «Хороший гражданин!» Фуже считал себя наследником якобинцев. Любовь к прошлому его ослепляла. Он был убежден, что кто-то неизменно угрожает республике, любого генерала подозревал в бонапартизме и, встретив на улице аббата, возмущенно отворачивался. Мир ограничивался для него Францией; тем, что происходит в других странах, он не интересовался. Вместо «Советы, Чемберлен, дуче» он говорил: «Совье, Шамберлан, дюс». Коверкал он не только слова: хорватские «усташи» были для него «балканскими нигилистами», а Ганди – «индусским Дантоном».

Сын гравера-резчика, влюбленного в свое ремесло, он с детства знал, что труд – счастье. Ему повезло: он всегда занимался любимым делом. Он не видел, что вокруг него миллионы людей ненавидят подневольный и плохо оплачиваемый труд. Социальное движение представлялось ему затеей благородных, но отвлеченных умов. Он наставлял профсоюзников: «Главное, не забывайте о происках Ватикана!»