Я все еще твердил себе, что не принял никакого решения, когда стоял на крыльце и когда позвонил в звонок. И это была святая правда — я ничего не решил. Решение я мог принять только одно: пойти в противоположном направлении; нерешительность заставила меня сомнамбулически идти к ней, войти в двери, когда горничная их открыла, подняться по лестнице к малой гостиной, где она ждала меня. Не выдержи тут мое сердце, я не удивился бы и, возможно, не был бы неблагодарен, но оно выдержало, и я вошел и увидел, что она сидит у огня с книгой на коленях и глядит на меня очень серьезно. И я ощутил обычный прилив эмоций, пронизавших все мое существо, едва я понял, что нахожусь именно там, где должен быть.
— Садитесь, Мэтью, — сказала она негромко, указывая на место возле себя.
С неимоверным усилием воли я сел в кресло напротив, чтобы не страдать от ее духов, от шороха ее одежды, чуть она шевельнется, или от ощущения, что достаточно самого легкого жеста, и я прикоснусь к ней. А тут я был в безопасности, неуязвим. Она, конечно, заметила и поняла, почему я поступил так; это было признание в слабости, а не вызов. Она угадала все это.
Она продолжала пристально смотреть на меня, но не пыталась заворожить. В ее взгляде была серьезность, намекавшая на сочувствие и понимание, хотя я слишком хорошо знал, что придаю чересчур большое значение подобным вещам и всегда стараюсь истолковать их в лучшую сторону.
— Вы попросили, и я пришел, — сказал я.
— Я написала потому, что получила от вас это тревожное послание. И подумала, что по меньшей мере могу ждать какого-то объяснения.
— Вы правда думаете, что нуждаетесь в нем?
— Конечно. Я была в полном недоумении.
Я впился взглядом в ее лицо, отчаянно пытаясь увидеть скрытые за ним мысли. Я знал, что все зависит от того, что я скажу сейчас. Я не знал почему. Я был просто уверен.
— Вы когда-нибудь говорите правду?
— Ну, а вы когда-нибудь поступаете, как вам сказано? Если помните, я сказала вам без экивоков, что вы не должны уделять никакого внимания анархистам. Вы согласились, обещали и немедленно нарушили свое обещание. Думаю, у меня больше права сердиться, чем у вас, поскольку ваш поступок был преднамеренным.
— Значит, вчера вечером это были вы? — спросил я, все еще не в силах поверить до конца.
— Да, — сказала она, и ее голос, выражение лица мгновенно преобразились. Жутко и пугающе, будто восковая марионетка растопилась и восстановилась совершенно другим персонажем. Изменения были тончайшими, но эффект — абсолютным. Морщины вечной нахмуренности у переносицы, очертание подбородка, легкая набряклость век, посадка головы и усталая сутулость позы. Совсем иные зачатки жестов преобразили ее из светской дамы с аристократическими манерами в угрюмую, с тяжелой жизнью, независимую ист-эндскую революционерку. Я все еще не мог поверить в это, и даже хуже — не сумел увидеть, как она обрела другую личность.
Затем во мгновение ока анархистка Дженни исчезла и вновь появилась Элизабет, насмешливо мне улыбаясь.
— На самом деле это не так уж и трудно, — сказала она. — Я всегда обладала талантом к мимикрии и умением играть роли. Надо было только подучиться, чтобы костюм, и облик, и мнения были бы именно такими. А по-немецки я говорю с рождения. Это был мой первый язык.
— Полагаю, будет слишком смелым попросить объяснения — честного, правдивого, — что вы делали там?
Она подумала.
— Нет. Пожалуй, так будет лучше. Удачная идея. Вы предпочтете длинную версию, указывающую на готовность забыть это злополучное ваше письмо? Или короткую?
— Длинную, — сказал я с легким оттенком неохоты.
Она нажала на серебряный звоночек на столе и распорядилась, чтобы подали чай, затем взяла мое письмо и бросила в огонь.
— По-моему, я говорила вам, что последние месяцы жизни Джон был чем-то поглощен. Одной из причин было следующее. Он всегда зорко следил за своими деловыми предприятиями; он считал своим долгом обеспечивать, чтобы они хорошо управлялись. Разумеется, он не мог следить за всем сам. Для этого у него были управляющие, и он полагался на то, что они будут докладывать ему о текущих делах и осуществлять его пожелания. Одновременно он часто навещал разные заводы и фабрики — померить температуру, как он это называл. Он любил эти поездки. Вы, без сомнения, думаете о нем как о финансисте, сидящем вдали от всего, манипулирующим абстракциями капитала. Ничего общего. А капитал ему нравилось вкладывать в операции. В верфи, в литейные и машиностроительные заводы. Он любил видеть, как его решение может гальванизировать тысячи людей. Он любил свои фабрики, и вы, конечно, не поверите, но он любил людей, которые работали там. Механиков, слесарей, строителей, квалифицированных рабочих. Он ценил их куда выше, чем людей своего собственного сословия. Дженни, анархистка, ненавидит его, он был худшим сортом капиталиста, потому что верил, что это было много весомее просто эксплуатации. Он гордился тем, что платит больше, чем его конкуренты, гордился, что обеспечивает приличным жильем тех, кого нанимает.