Выбрать главу

— Правильно! Ошибка! — согласился подполковник, глубокомысленно поджав губы. — И ее мы исправим! Это надо же!.. Специалист… буквально международного класса… едва не угодил на вышку! Вы правы, капитан, с Элистой у нас недоразумение… А вы, Подкопаев, собирайтесь: отбываете в Москву уже через два часа, так что в темпе, голубчик, в темпе… И давайте следующего, капитан…

— Есть, — сказал капитан, пронзительно на меня взглянув.

Даже, я бы сказал, подчеркнуто пронзительно. С пониманием, то есть, откуда ветер дунул.

Но поезд, что называется, уже ушел.

В Москву.

От учебки, заснеженного строевого плаца, замерзших луж, увечного горца Басеева и вообще всех ростовских военнослужащих.

Стоя в холодном тамбуре и вглядываясь в редкие придорожные огни, я, радостно-возбужденный, наивно мечтал то ли о какой-то радужной будущей реальности, то ли просто о близкой, но казавшейся невероятной встрече с родным городом, то ли о возвращении неведомым образом в прежний индийский рай…

Меня опьяняла свобода. Свобода просто стоять в заплеванном тамбуре и глупо смотреть в темноту. Сколько хочешь. Хотя бы и всю ночь.

Сопровождающий меня офицер усердно охмурял проводницу и нюансами моего времяпрепровождения не интересовался.

5.

Месяц ростовской учебки явился для меня целой вечностью, пролегшей между нынешним солдатским существованием и той прошлой жизнью, в которой выкрики: «ко мне!», «смирно!», «лежать!», «вперед!» — казались предназначенными исключительно для служебных собак, но никак не для представителей рода человеческого, однако к чему только не привыкаешь, и вскоре я смирился и с оскорбительными для слуха командами, и с тем, что к безмятежному прошлому отныне возврата не предвидится.

В справедливости же той истины, что все познается в сравнении, московская школа сержантов-инструкторов убедила меня самым наглядным образом. Ростовскую учебную роту через две недели своего пребывания в качестве курсанта я вспоминал, как санаторий.

Нет, никаких целенаправленных издевательств со стороны командиров ни мне, ни моим сокурсникам испытать не пришлось. Относились к нам ровно и без каких-либо эмоций, как к дрессируемым конвойным овчаркам. Грамотно исполнил команду — молодец, плохо — будьте любезны, нарядик на всю ночь до рассвета. А в нарядике если и давалось время на роздых, то исчислялось оно буквально секундами.

В шесть часов утра без гимнастерок, в одних нательных рубахах, невзирая на январский мороз, нас выгоняли на кросс протяженностью в три километра, потом следовала основательная физзарядка, скорый завтрак и развод по учебным классам, где нам объяснялись все возможные способы побегов из тюрем и зон, методы противодействия таким способам, преподавалась последовательность оперативно-розыскных мероприятий в тех случаях, когда побег все— таки произошел, открывались секреты устройства специальных техсредств, и за час до обеда занятия завершались, после чего, от души намаршировавшись по плацу, мы шли в столовку, а из нее — снова в учебные классы. До ужина, как правило, мы успевали совершить марш-бросочек с полной выкладкой, почистить оружие и после без ног свалиться в койку по самой желанной команде «отбой».

Провинившихся или же схвативших на занятиях «неуд» сослуживцы провожали в ночной наряд, как отправляющихся на страшную пытку, ибо после каторжного черного труда на протяжении всей ночи штрафникам предстояло ровно в шесть часов утра присутствовать на зарядке и умудриться затем ни в коем случае даже носом не клюнуть на уроках, иначе автоматически обеспечивался наряд и в следующую ночную смену.

Я, слабо соображавший в технических дисциплинах, вскоре досконально изучил все тонкости бессонных мытарств. Спасибо моему спортивному прошлому! Не будь его, — закалившего мое тело и, не постесняюсь сказать, волю, даже не знаю, как бы я выдержал такую муку.

Правда, существовала в школе и определенная свобода выбора между продолжением учебы и ее досрочным прекращением. Те, кто не желал платить сегодняшнюю высокую цену за будущие сержантские лычки и привилегированное положение инструктора, могли подать рапорт и отправиться в конвойную солдатчину, однако заранее оговаривалось: малодушных, неоправдавших надежды своего полкового начальства ждет продолжение службы в таких условиях, в сравнении с которыми наша школа — дом отдыха.

Так что желающих сделать свой выбор в пользу солдатчины среди моих сокурсников не было. Мы дружно и отчаянно претерпевали все тяготы курсантского бытия, находя изощреннейшие методы иной раз и «сачкануть» как на занятиях, так и в нарядах.

Воскресным свободным — ха-ха! — днем, выметая снежок с плаца с одним из своих товарищей по несчастью совместной службы, услышал я от него следующее:

— Слушай, меня этот концлагерь достал…

— Ты не оригинален, — хмуро заметил я, орудуя метлой.

— Хотя бы недельку перерыва… Хотя бы день! Я, дурак, из Магадана в Москву рвался как… в рай небесный! А сейчас думаю: лучше б уж, что ли, на вышке… А чего? Стой себе, кури… бамбук!

— Ты не один в Москву рвался… — бурчал я.

— Разговорчики, товарищи курсанты! — прервал наш диалог голос вездесущего надсмотрщика-сержанта. — Снег между плитами вымести тщательно!

Да, Москва была рядом, за забором… Но толку! За месяц своего пребывания в каких-то тридцати минутах езды от родного дома, я всего лишь раз, и то буквально чудом, умудрился позвонить из части матери и выпросить у начальства краткое свидание с ней на КП.

Никаких положительных эмоций из свидания я не вынес, а только болезненно ощутил, что нахожусь в некоем параллельном пространстве с миром нормальных людей, который существовал в каких-то считанных метрах от проходной, но был отделен от меня прочнейшей прозрачной перегородкой, перейди которую — тюряга!

Мать, утирая слезы, говорила, что встречалась с бывшим мужем— полковником, прося его принять участие в моей воинской судьбе, на что муж поведал ей о сегодняшней для него невозможности предпринять что-либо в мою пользу, да и об известной опасности каких бы то ни было протекций, поскольку дяди из шпионского ведомства, жаждавшие моей географической удаленности от столицы, могли в любой момент встрепенуться и устроить меня охранять, к примеру, не зеков, а особо ценные радиоактивные материалы.

— Потерпи, необходимо выждать время, — говорила мать.

— Да-да, — кивал я рассеянно, сам же думая не о каких-то несбыточных перспективах в своей армейской карьере, а об очередном ночном наряде, тяготы которого можно было бы здорово уменьшить, если сейчас привалиться щекой к мамочкиной дубленке и хотя бы пятнадцать минут глубоко и безмятежно поспать…

Но пугать маман такой просьбой, естественно, не стоило. Как и предаваться каким-либо надеждам. Хотя бы потому, что строительство воздушных замков — дело приятное и легкое, а снос их — тяжел и неприятен.

Сослуживец, очищавший совместно со мной плац от смерзшихся осадков, прошептал, улучив момент, когда сержант отошел по нужде за мусорный бак:

— Сегодня после обеда мойка окон в казарме. Я вот что думаю, Толь: может, я того… ну, как бы оступился с подоконника, а ты подтвердишь, что случайно… Чтоб членовредительство не пришили…

— А смысл?

— Третий этаж. Приземлюсь на лодыжку — месяц госпиталя гарантирован! Кайф!

— Лучше уж на простуду закоси…

— Ха! Ты что, начальника медчасти не знаешь? Старуха, майор… По-моему, она практику в Бухенвальде проходила… Ты к ней придешь с простудой, уйдешь с пятью нарядами вне очереди… У нее госпитализация только по жизненным показаниям. Вернее, по несовместимым с жизнью…

— Разговорчики, курсанты! — зарычал из-за бака сержант.

— Яволь, унтерштурмфюрер! — прошептал мой сокурсник, имитируя энергичный мах метлой.

— Ну давай, парашютируй… — согласился я.

Однако от трехэтажного прыжка товарищ мой воздержался, благоразумно решив не рисковать своими нижними конечностями, еще способными пригодиться в дальнейшем, тем более, несмотря на неимоверные нагрузки и изуверскую дисциплину, умереть бы ему ни при каких обстоятельствах в сержантском инкубаторе не дали, хотя и жить — тоже.