ву, долгое время как бы не жили, а — шутили. Год
шутили, два, десять... И вдруг — не смешно. И тог-
да Голявкин написал чудесную повесть, умную и теп-
лую, серьезную и ласковую — «Мой добрый папа».
А неизрасходованные запасы юмора плюс боксер-
ская закалка помогали и помогают ему выстоять в
приливные часы отчаяния. Однажды, когда от преж-
него веселья, похоже, ничего уже не осталось, Го-
лявкин, сам того не предполагая, весьма позабавил
поклонников своего таланта, да и не только их. В
журнале «Аврора», в самый разгар «дремотно-во-
г» оосо
ровской» эпохи, в дни, когда отмечалось семидеся-
типятилетие Брежнева, напечатали рассказ Виктора
Голявкина «Юбилейная речь» — из прежних голяв-
кинских весьма «насмешливых» запасов. Внешне,
то есть в отрыве от государственного юбилея, рас-
сказ сам по себе совершенно невинный. Типичная
придурковатая невнятица «примитивного» Голявки-
на, где речь идет о каком-то псевдописателе, про-
дукте эпохи. Рассказ как рассказ. И вдруг — снима-
ют с должности главного редактора журнала Глеба
Горышина, вдруг — шум, шорох, шепот и гомери-
ческий смех в окололитературной среде, а в «высо-
ких сферах» — форменный переполох. И смотрите,
дескать, как все хитроумно сработано: семьдесят
пять лет главному юбиляру, чей портрет на обороте
обложки, а сам рассказ — на семьдесят пятой стра-
нице и называется «Юбилейная речь», тогда как
всем известно, что главный юбиляр выпустил оче-
редную книгу, получил за нее Ленинскую премию и
вступил в Союз писателей... Заглянем в рассказ: что
в нем? А в нем, ясное дело, юмор. Хоть и не злая,
но — ирония и застарелый лирический сарказм. На
птичьем языке скирли. То есть все то, что делало го-
лявкинскую прозу неповторимо забавной.
«Трудно представить себе, что этот чудесный пи-
сатель жив. Не верится, что он ходит по улицам
вместе с нами. Кажется, будто он умер. Ведь он на-
писал столько книг. Любой человек, написав столь-
ко книг, давно бы лежал в могиле... Ведь Бальзак,
Достоевский, Толстой давно на том свете, как и дру-
гие великие классики. Его место там, рядом с
ними... Ему поставят огромный памятник... Могилу
его обнесут решеткой...
Позавчера я услышал, что он скончался...
— Наконец-то, — воскликнул я, — он займет
свое место в литературе.
Радость была преждевременна. Но я думаю, дол-
го нам не придется ждать...»
Там же, на 75-й странице, рисунок: могила с кре-
стом... Могильная ограда, за которой торчит черное
голое дерево с гнездом на вершине. А в гнезде —
Пегас...
Безо всякой натуги мог бы я теперь составить от-
дельную книгу из одних только кратких описаний
многочисленных визитов, нанесенных мне замечатель-
ными людьми в момент (длиною в пять лет), когда
проживал я на Пушкинской улице в девятиметровом
«зале ожидания». Если кто-то из читателей решит,
что бросание спичечного коробка в окно — всего
лишь литературный прием, скажу: ничего подобно-
го. Значит, неубедительно рассказываю, только и
всего. Десятки, многие десятки людей-друзей забре-
дали тогда ко мне на огонек. Не то что теперь, когда
поколение мое, так сказать, остепенилось. Некото-
рые дарили себя однажды. Какая-то группа гос-
тей — постоянно. Не все бросали именно коробок
или монетку. Взлетали к небу и другие предметы,
оказавшиеся под рукой, например, кепки, пробки,
огрызки яблок. Иные из прихожан предпочитали
подавать голос, крича в колодце двора: «Гле-еб!»
И мощное эхо уносило этот прозаический блеющий
звук в блистающие или моросящие дождем выси не-
бесные. Не правда ли, красиво? И — щедро. Такое
не забывается.
Самым популярным двустишием в «зале ожида-
ния» на Пушкинской, в его девятиметровом «дупле»
(так была прозвана комната гостями), звучавшим как
пароль, как девиз, как поговорка, служили нам строч-
ки турецкого поэта Назыма Хикмета: «Если они не
дают нам петь, значит — боятся нас!» Чуть реже по-
вторялись две строчки Веры Инбер: «Мы, конечно,
умрем, но это — потом, как-нибудь, в выходной
день». Повторялись, несмотря на то, что пожилая
поэтесса перед этим «зарубила» первую стихотвор-
ную рукопись хозяина «дупла», начертав на ее стра-
ницах многочисленные фразы вроде: «Это филосо-
фия 1912 года!» Склонялась и всем известная эпи-
грамма на поэтессу: «Ах, у Инбер...» и т. д. Почти
каждый божий день восторженно декламировались
блоковские «Поэты» («За городом вырос пустын-
ный квартал...»), цветаевский «Письменный стол»
(«Вас положат на обеденный, а меня — на письмен-
ный...»), что-нибудь из лирики Маяковского («А