Выбрать главу

письменным (а также обеденным) столом.

Без малого тридцать лет прошло с тех пор, как

впервые по льготной путевке (молодежной) проник

я в это маняще-таинственное, а как выяснилось чуть

позже, весьма прозаическое и в чем-то даже убогое

заведение. Вот и сегодня, выстукивая на машинке

комаровскую главу «Записок», нахожусь я в одной

из «камер» писательского Дома творчества, именно

в той из них, 39-й, угловой на третьем этаже, кото-

рую до недавнего времени так любил занимать писа-

тель Федор Абрамов.

В трехэтажном послевоенной застройки жилом

корпусе — сорок номеров. За тридцать лет перено-

чевал я почти в каждом из них. А последние десять

лет в Комарове я зимую регулярно — с октября по

май, и порою мне начинает казаться, что и на свет-то

я появился здесь, в этом писательском убежище, на-

поминающем старинную богадельню, и мужал, и

старел тут же — безвылазно. С чего бы такие фанта-

зии? Просто существо мое, затворяясь в стенах «ин-

теллигентного» общежития, наверняка испытывало

и по сию пору претерпевает на себе колоссальной

концентрации энергию, оставленную за десятилетия

в каждой из комнат-гнезд многочисленными мечта-

телями и честолюбцами, чудаками и завистниками,

стяжателями и бессребрениками духа, и, погружа-

ясь в слои, в тяжкие пласты и глубины этой энергии,

добавляя в нее свои собственные эго (от «мега»)-

ватты, ты как бы начинаешь помаленьку забывать

«внешний мир» со всеми его красотами и соблазна-

ми, бедами и победами, погружаясь в свободу оди-

ночества, приобретая задумчивый вид добровольно-

го отшельника, ушедшего не столько в себя, сколько

в ложное ощущение, что ты-де не совсем такой, как

все, а как бы еще и писатель, фантазер, иными сло-

вами — человек если и не сошедший с ума, то сдви-

нутый с круга нормальной жизнедеятельности.

Большинство из моих соседей по «нумерам», с

которыми я начинал комаровские сидения, посте-

пенно перебрались на ту сторону железнодорожного

полотна, по которому бегают электрички из Ленин-

града в Выборг и обратно, перебрались, так как

именно на той, удаленной от моря, «сухопутной»

стороне расположено поселковое кладбище. Боль-

шинство, но пока что еще не все. Часть из них пере-

бралась как бы еще дальше, нежели за полотно до-

роги, — за пределы государственные, и живут сей-

час в Париже, Риме, Нью-Йорке, в Австралии, где,

в свою очередь, перебираются куда-то еще дальше,

принимая иллюзию передвижения по земле за

жизнь вечную, покуда все, как один, не сойдутся,

каждый в своей точке окончательного пересечения с

матерью-планетой.

Еще одна толика комаровских завсегдатаев про-

должает обитать бок о бок со мной, совершая по дач-

ным дорожкам предсмертные «оздоровительные»

прогулки, потребляя супы, каши и винегреты в дом-

творческой столовой конструктивистского образ-

ца — плоской и серой, возведенной не так давно по

мифическому «итальянскому» проекту, не чета преж-

ней, барачного типа замухрышной едальне, в кото-

рой принимала казенную пищу Анна Андреевна Ах-

матова.

...В семейной библиотеке, которую, как храм в

«безбожные» годы, довелось мне разрушить собст-

венными руками, имелись две книжечки стихов Ан-

ны Ахматовой — «Четки» и «Белая стая». В кни-

жечки эти заглядывал я потому, что мне нравилась

их книжная досоветская фактура: бумага, шрифты,

графика — взращенные другой, а для моего тогдаш-

него сознания — почти доисторической эпохой.

Особенно прельщала толстая, основательная, с «во-

дяными» размывами на просвет бумага «Белой

стаи». При взгляде на эту книжку испытывал я бо-

сяцкое почтение, как перед чем-то уже недоступ-

ным, дворянским, пусть отвергнутым, отмененным

внешне, однако оставшимся в атмосфере бытия,

будто невидимый, сшибленный активистами крест

над куполом собора — как если у человека (госу-

дарства) оторвать нечто, составляющее контур его

облика, — руку, ногу, ухо... — то, глядя на него, мы

всё равно домысливаем в нем эту потерю. Наверняка

пленяли меня в этой книжке и отдельные словосоче-

тания, подсознательно я как бы даже улавливал тон

ахматовской поэтики, и все же, говоря откровенно,

прелесть этой поэтики в те годы волновала меня

эфемерно. «Кабацкий» Есенин, ранний, безогляд-

ный Маяковский, отважно-манерный Северянин, не

весь, а только «выпуклый», экспрессивный Блок

(«За городом вырос пустынный квартал...», «Под

насыпью, во рву некошеном...», «Скифы», «Две-

надцать»...), «Ворон» Эдгара По в переводах Брю-

сова, да и брюсовское «Юноша бледный со взором