Выбрать главу

важно. Важно, что его обвинили в шпионаже. В поль-

зу Аргентины. Собирая открытки, Круглов перепи-

сывался с некоторыми зарубежными коллекционе-

рами, в том числе и с латиноамериканскими. Этого

было достаточно, чтобы прослыть шпионом. В опре-

деленных, весьма влиятельных кругах.

Великое дело для новичка — найти в камере если

не задушевного, то хотя бы благосклонного собесед-

ника. Первого, изначального, единственного в двух-

сотликой толпе. Найти и начать общение. То есть —

жить полноценно, мыслить вслух, а не по-звериному

рыкать и озираться. То есть как бы заново присту-

пить к «жизненному процессу» существования. Уме-

реть и воскреснуть. Без помощи врачей. Потому-то и

запомнился Яков Васильевич Круглов, что поделил-

ся, отдал, а не взял. И не только пространством, но и

расположением духа расщедрился. А там уж, когда

человек не абсолютно одинок, возможно налажива-

ние контактов и с другими соседями по несчастью. И

вот, глядишь, ты уже и признан «массой», и как бы

прописан в ее владениях, растворен в ее «компонен-

тах», и на тебя уже не обращают излишнего внима-

ния, принимая за своего, слитного.

Были, конечно, и там исключения из правил. Двое

держались особняком. Один из них обладал знаме-

нитой фамилией расстрелянного поэта.

«Знаете, кто это? — указал отцу Яков Васильевич

на одного из независимых. — Сын поэта Гумилева».

— И ты с ним познакомился? — спросил я отца...

по прошествии пятидесяти лет со времени его пре-

бывания в пересыльной тюрьме.

— Пытался, но ничего не получилось. Эти двое —

сын поэта и сын профессора медицины Дернова —

сторонилось толпы. Не допускали к себе никого. Из

чувства самосохранения? Никому не доверяли? Не

знаю. Но мне показалось — не считали нужным.

Может, я ошибаюсь, но в поведении молодых людей

сквозила надменность этаких римских мраморных

мудрецов, место которым в Эрмитаже.

Отец не забыл и, я чувствую, не простил до сих пор

иной, нежели у него, крестьянского сына, повадки

держаться с людьми. Только и всего. Так мне поду-

малось вначале. А позже выяснилось, что я ошибал-

ся: простил, не мог не простить. Однако не забыл.

— Понимаю, что все это было смешно, несерьез-

но, наивно, — отец бесхитростно улыбнулся, — и

то, как держались эти двое с себе подобными, и то,

как воспринимал их поведение я, начитавшийся

классиков, ратовавший за всеобщее милосердие и

равенство (для меня, вчерашнего крестьянина, До-

стоевский — откровение, для них — в порядке ве-

щей). Все мы тогда хлебнули горюшка — и гордые,

и покладистые — одинаково. И я запоздало восхи-

щаюсь камерной независимостью Гумилева, хотя бы

частично внешней.

...Вскоре после ареста отца поместили в одиноч-

ную камеру, и не в камеру даже, где койка пристав-

ная и параша выносная, а в некий каменный мешок

или «багажник», где можно было только сидеть

скрючившись, но где можно-таки сосредоточиться и

подумать о случившемся не суетясь, в какой-то мере

раскрепощенно и даже независимо, — никто, поми-

мо надзирателя, не влезет в душу, не вломится с бес-

церемонностью равного. И сразу перед отцом воз-

ник вопрос: «Почему я здесь очутился?!» И — от-

вет: «Потому что ушел от Христа». И строчки Блока

воссияли в сознании: «В белом венчике из роз впе-

реди — Иисус Христос!» Какой бы длительной и

беспощадной ни была заварушка на улицах страны

(«Ой, пурга какая, Спасе!»), впереди — Свет, На-

дежда на исцеление. И на второй неизбежный во-

прос — «Кто виноват?» — в памяти вспыхнул ответ

вразумляющий и мобилизующий, и пришел он из

дневниковой и «цитатной», в черной клеенке, тетради,

где накапливались свои и «чужие» (гениев мира)

мысли, той самой тетради, что послужила следова-

телю «вещественным доказательством». Итак, ответ

на вопрос: «Если ты, человек, сам не навредишь

себе, не может навредить тебе ни друг, ни враг, ни

сам диавол» (Иоанн Златоуст).

Первая ночь наедине с собой оказалась бессонной

и в то же время милосердной: в эту ночь вызрело

убеждение, что все «не зря», что испытания посла-

ны ему во искупление вины его, заключавшейся в

безмерной гордыне и одновременно в слабости духа.

С осознанием вины пришло успокоение. А под ут-

ро—и сон. Но прежде — раскаяние...

Отец от радости просветления хотел было встать,

распрямиться, но крепко приложился о камни «ба-

гажника» и малость поостыл в своих размышлени-

ях. Однако именно с этих пор страдания тюремной и

лагерной жизни сделались для отца более терпимы-

ми, а сама жизнь — милосерднее и многозначимее.

Пришло раскаяние.

Острее и неотвязнее прочих поступков кололо