— Постой, постой! — перебивала я. — Коль у тебя все так замечательно, что лучше и быть не может, почему ты не приехал в прошлый выходной? Если по твоему конвейеру можно часы проверять, то почему ты привязан к нему, как мать к грудному младенцу? Ты бесконечно контролируешь подчиненных. Ты уже надоел им не знаю как. Пора бы научиться и доверять им!
Он спотыкался, как о препятствие, а затем вновь набирал скорость.
— Да, понимаешь, я ввел скользящий график, это рекомендуется в предпусковой период. Теперь в котловане нет ни суббот, ни выходных. Одни трудовые будни!
— Но у твоих людей есть выходные?
— А как же! Профсоюз пока еще на их стороне.
— Почему же у тебя нет хотя бы одного выходного? С каких это пор ты уже не человек, а механизм стальной, которому не положено ни часу простоя? Что это за дискриминация по отношению к себе?
Он оправдывался, говорил, что обязан во все вникать, владеть ситуацией, что его тошнит от руководителей, не знающих конкретной обстановки на вверенных им предприятиях и что он более всего боится чего-нибудь не знать, позволить событиям уйти в неконтролируемое русло.
— Ну, это тебе никогда не грозит! А себя, меня и детей ты наказал. Своим чрезмерным рвением к работе, которое иногда следует и укрощать — для пользы дела. Для того, чтобы твой Анатолий Долгов, отличный, между прочим, начальник передвижной мехколонны, мог действовать не из-за твоей широкой спины, а по своему разумению.
— Да пожалуйста! Да сколько угодно!
— Ты не мне адресуй эти свои любезные «пожалуйста» и «сколько угодно», а Толяше и другим своим подчиненным. Им бывает сложно проявить самостоятельность и инициативу именно потому, что, к месту или не месту, а их спешишь проявить ты. Ты подменяешь их. Смотри, очень скоро это начнет вредить делу.
— Да командир я или не командир?
— Ты баба в юбке.
— Это ты баба в юбке! — засмеялся он.
— В брюках, если иметь в виду данный момент. В твое отсутствие я лицо среднего рода, я уже смирилась с этим.
Мы получали удовольствие и от пререканий, от легких уколов и тычков. Он выкладывал мне все-все, а потом я говорила ему о лаборатории и о доме.
— Как сухо ты рассказываешь, — упрекал он, — голые факты, никаких эмоций. Да преломляется ли все это в твоей душе?
— Я хочу, чтобы ты жил не моими эмоциями, а своими.
Вникнуть в дела лаборатории, ему было сложнее, чем мне — в его дела. Но, как мне казалось, он и нашу домашнюю жизнь, учебу Кирилла и быстрое взросление Петика представлял себе смутно, ведь все это совершалось не при его участии. Воображение не давало ему нужных аналогов, память пробуксовывала. Не я не спешила прийти ему на помощь, а, напротив, наслаждалась его замешательством: что заработал, то и получай!
Мы говорили долго, минут тридцать, а потом он крепко обнимал и целовал меня, словно это можно было осуществить по телефону, и трубку брали сыновья, с соблюдением очередности: сначала старший, потом младший, и отвечали на вопросы отца «да» или «нет». Они были педантичны, словно стеснялись телефона. Трубка быстро возвращалась на место, и одиночество опять неслышно вступало в комнату, обволакивая, выхолаживая душу. Я укладывала детей. Потом еще что-то делала, читала и ложилась. Одиночество рождало апатию. Всю домашнюю работу я уже выполняла по инерции. И читала без радости. Своя, а не выдуманная, кем-то жизнь была у меня на уме, свои, а не чьи-то проблемы не давали покоя.
Погасив свет, я не засыпала сразу. Я погружалась не в темноту, а в пустоту одиночества. Чем же оно было так иссушающе горько? Тем, что я лежала одна в кровати, предназначенной для двоих? «Нет!» — готова была крикнуть я. Мне не хватало Димы не в кровати, а рядом с собой. Я звала на помощь картины нашего общего прошлого. Без этого я уже не могла заснуть. Институт, его стертые коридоры, библиотека, кинотеатр «XXX лет комсомола», сквер, кафе-мороженое, улица Карла Маркса, репродукторы на универмаге, танцы на этой людной, закрытой для транспорта улице, долгие провожания. Хлопок, ясные осенние ночи, канал, ивы, камыш, его рука на моем плече, мое торопливое, строгое несогласие — протестующее движение плеча словно ударяло его электрическим током. Так это начиналось, и я видела, что Дима — человек не из моей мечты. Но он постоянно оказывался лучше и порядочнее каждого из тех, о ком я сначала думала, что этот человек — моя судьба. Он терпеливо ждал своего часа и дождался, и мне особенно нравилось вспоминать это. Я обдавала его холодом — он не замерзал. Я изводила его молчанием — это не тяготило его нисколько. Я давала понять, что больше приходить не следует — он отказывался понимать это и приходил, и все начиналось сначала. Я не спешила, и он не спешил, словно впереди у нас были тысячелетия. Почему же тогда мне не было так плохо, как сейчас?