Выбрать главу

Я вспоминала и вспоминала. И как мы начинала жить и он был внимателен и ласков, и мои желания были для него законом, а его желания были законом для меня. И как я ждала Кирилла, а потом Петика, и его ладонь осторожно трогала мой вздувшийся живот, и плод двигался, и я говорила ему: «Ты чувствуешь?» Он чувствовал, но совсем не так, как я. Он был не брезгливым папашей, его не пугали детский плач и грязные пеленки. Засучив рукава, он становился к корыту, к гладильной доске. И если бы не его ненормированный рабочий день, если бы не безусловный приоритет работы в его жизни, я бы рожала еще и еще. Но работа отрывала его от меня и, наконец, отобрала совсем. Дети, выросшие из пеленок, уже были целиком на мне, как и дом, как и все домашнее, нескончаемое, обыденное — где уж тут было рожать следующих. Во всем, что касалось воспитания детей, их наставления на путь истинный, я все больше чувствовала себя матерью-одиночкой. То, что должны нести двое, не всегда по силам одному.

Да, одиночество было сильным, коварным противником, умело наносящим удары исподтишка и в самое уязвимое место. Оно пригибало к земле, и в том, что я продолжала стоять в полный рост, сказывалась великая сила инерции, и только. Долг, желание принести больше пользы вступили в противоречие с благополучием семьи. В Чиройлиере я томилась при нелюбимом деле, зато не знала одиночества. И внутренний голос, всегда громко говоривший мне, что надо использовать весь творческий потенциал натуры, теперь молчал, словно ему уже нечего было добавить к сказанному ранее. Теперь этот творческий потенциал личности одиночество давило, и перелицовывало, и всячески принижало, взимая щедрую дань за дерзость непозволительную, за самостоятельность несанкционированную. Самым нелепым и неожиданным было то, что я не умела сопротивляться одиночеству. Наступала бессонница, ночные часы наполнялись кошмарами, раскалывалась голова. А Дима все не приезжал. Угнетенность и обездоленность были нестерпимы. Я приказывала себе крепиться и с трудом сдерживала слезы.

Как-то в субботу ко мне забежала Валентина. Мы пили чай и болтали. Она, как всегда, была в своем амплуа и упирала на то, что это преступление — умирать от скуки, когда вокруг такие замечательные возможности.

— Мне нравится жить для мужа, для семьи, — возразила я. — Нравится быть верной женой, содержать в порядке дом, воспитывать детей.

— Вот дура! — удивилась Валентина, нисколько, впрочем, не злясь. Ее искренне поразило то, как я отстала от времени. Меня же искренне поразила ее искренность. — Муж, семья, дом! — разглагольствовала она. — Да ты растворишься в них, сгинешь как личность и не услышишь в ответ ни слова благодарности. Не знаю большей глупости, чем жить только для семьи. Не знаю даже ни одного примера такого. Вот только ты такая идеалистка. Ты одна такая среди всех уважаемых мною людей. А я — как все, я не одержима манией сказать свое слово. Боже мой, да это же так обычно, что и говорить тут не о чем! Откуда ты такая правильная свалилась на мою голову? Не знать в сорок лет, что такое любовник! Совета спрашивать там, где другая давно бы уже развернулась, подняла паруса. Семья! Верность! Да одни нервы все это, одно разочарование! Забудь поскорее! Соблюдай приличия, чаще осуждай это вслух, и ни один блюститель нравственности никогда не покажет на тебя пальцем. Как ты и что ты на самом деле, это никого не касается. Найди себе человека, встречайся с ним, живи и радуйся жизни. Разонравится — уйди!

— Мне этого не нужно.

— Не заливай, пожалуйста! Всем нужно, а тебе — нет? Но пусть не нужно, готова поверить, ведь ты не такая, как я. Найди себе человека и встречайся с ним хотя бы для того, чтобы над тобой не смеялись. Смотри на меня! Разве я боюсь своего мужа? Разве я не свободный человек, разве все блага равноправия — не для меня?

— И как ты ими пользуешься?

— Не во всеуслышание. Немного смелости, немного конспирации. Надо жить для себя.

— Не поняла.

— А ты начни, и у тебя пропадет охота задавать вопросы.

— Что ты, Валька! — воскликнула я. Мне стало страшно стыдно.

Она не заронила в меня ничего, даже сомнения. Расстояние, всегда разделявшее нас, теперь увеличилось, но я не подала вида. Я продолжала тупеть от одиночества. Появилась раздражительность. Несколько раз я резко отвечала людям, почти грубила. Тут же спохватывалась и извинялась, но незримый рубец оставался. «Не злись, сама виновата, — говорила я себе. — Никогда больше не говори людям гадости, они подумают, что ты на них способна. Улыбайся, и все образуется». Я улыбалась. Но лучше не становилось. Жизнь превращалась в мучение. Краски меркли. Все вокруг оделось в сумеречные тона. Движущей силой моих поступков стала инерция. Я разучилась смеяться и как-то вдруг обнаружила, что не могу вспомнить, что же такое радость. И тогда я сказала себе: «Это настоящее, это жизнь».