IV
Дмитрий Павлович приехал домой к началу программы «Время». Включил телевизор. Облачился в пижаму. Запел:
Получалось, что так оно и есть. Его смутила эта ассоциация.
— Отставить разговорчики! — приказал он себе. — А то по шапке, по шапке!
Он был еще разгорячен работой, его большое тело насыщала хорошая усталость. Часа два в его, голубевском, темпе он укладывал бетонную смесь. На насосной, вместе с бригадой бетонщиков. Уже вышли на высокие отметки. Много арматуры, жужжащие вибраторы, спины, плечи, суета. Не везде можно было подать бадью — брались за лопаты, бросали бетон, все споро, как будто на финише встречали хлебом-солью. Он загорелся, сбегал в вагончик, скинул пальто, ботинки, обул резиновые сапоги, надел брезентовый пиджак — и в блок, за вибратор. Силенка-то осталась старая. Он и покидал в охоточку вязкую, пахнущую цементом, бетонную смесь. Радовался, как мальчик, видя, что бывалые рабочие за ним не поспевают. Так-так-так! Даешь досрочно первый агрегат! Даешь воду Сырдарьи Джизакской степи! Он часто становился на рабочее место, не давая зачахнуть навыкам землекопа, плотника, бетонщика, сварщика. Он такой же, как и его рабочие, свой среди своих, никого не чуждается, не зазнался, требует от всех одинаково, любимчиками не обзавелся, открыт, доступен — приходи каждый со своей нуждой, а он уж, не обессудьте, придет со своей. Теперь он чувствовал каждый мускул. Особенно было приятно, что он ни в чем не уступил асам большого бетона.
Он поставил чайник, а на соседнюю конфорку — кастрюлю с водой. Вода закипит, и он бросит в кипяток смесь из югославского пакетика с большим красным петухом и через пять минут получится вполне приличный куриный бульон с вермишелью.
Диктор проинформировал телезрителей, что трудящиеся Афганистана полны решимости оградить завоевания апрельской революции от происков афганской, американской, пакистанской и всякой иной реакции. Он бросился к телевизору. На экране проплывали узкие улочки Кабула. На лицах афганцев застыли суровость и достоинство. В этой сопредельной стране, где так долго держалось средневековье, еще господствовали традиции прошлого, сломать которые было не просто. Дмитрий Павлович отправил в Афганистан двенадцать своих рабочих и теперь подумал, каково им там… Время все, конечно, прояснит, но ему было бы спокойнее, если бы он сам поехал в Афганистан, а его рабочие остались дома.
Еще он подумал, с добродушно-иронической усмешкой, что, изложи он Оле ход своих мыслей, он непременно услышал бы: «Правильно! Уехать в Афганистан ты можешь, а в Ташкент — нет!» Она бы обязательно сказала это. И была бы права. Он бы с величайшей радостью поехал в Афганистан и сделал все от него зависящее, чтобы прошлое в этой стране, не диктовало, каким быть будущему, не властвовало над ним.
Суп закипел, он дал ему остыть и сел ужинать. В тарелку с квашеной капустой, оранжевой от моркови, нарезал луку, полил салатным маслом. Отменная закуска. «Сто граммов? — спросил он себя. — Нет, брат, терпи, ты дал зарок пить только в компании, и понемногу, а по возможности не пить совсем». Он ел с аппетитом, а потом пил чай — с удовольствием, пока не пришло чувство покоя. В его годы уже пора не налегать по-юношески на съестное. Поужинав, он оглядел свое холостяцкое хозяйство. Скопилось много грязных сорочек, и он играючи пропустил их через стиральную машину. Прополоскал и повесил сушиться. Выгладил брюки. Вот и все дела, не надо только накапливать. Обошел комнаты. Их пустота ему не понравилась. Он помнил, с каким восторгом мальчики кричали: «Папа идет! Папа идет!» И наперегонки бросались к двери. И младший обижался на старшего и пускал слезу, если тот его обгонял. И вот папа пришел, но никто не летит навстречу, не обнимает, не изъявляет восторга.
Половина двенадцатого. Детское, по существу, время. Он включил проигрыватель и поставил фортепианный концерт Листа. Музыка полилась мощная, торжественная, возвышающая разум и волю человека над разгулами стихий, а более всего возвышающая творческое начало в человеке, его незаурядность, его кипучую индивидуальность. Исполнительское мастерство пианиста действовало на него так сильно, словно он сидел в первом ряду концертного зала и видел его напряженное лицо и мелькающие над клавиатурой белые манжеты. Вот тут одиночество и поймало его — на прием «тур де бра», или бросок через бедро. Он не был готов отразить атаку и коснулся ковра всей спиной. Шмякнулся, как мешок с опилками. Был припечатан, туширован. Только на ночь, на несколько часов, оборвались его связи со стройкой. Часы эти — время отдыха, когда отмякает душа, когда коришь себя за администрирование, за откровенное давление, оказанное там, где гораздо больше пользы принесло бы доброе, дружеское слово. Но ему в эти часы отдыха одиноко и муторно. Плохо ему.