Множество самых простых и необходимых вещей не продается даже в торгсине. Кастрюли, тазы, гвозди, электрические лампочки, нитки, пуговицы, постельное белье, полотенца. Большая проблема достать мыло. Промышленность выпускает три сорта: „Хозяйственное“ для стирки и мытья посуды, „Дегтярное“ как лечебное при кожных болезнях и „Земляничное“, которое считается туалетным. Все три сорта пахнут отвратительно, особенно „Земляничное“.
Эльза, ты, конечно, помнишь кризисы у нас в Германии сразу после войны и потом, в двадцать девятом, когда рухнула биржа. А теперь представь: такое положение длится годами, при этом никто не говорит о кризисе. Кризисов не существует, как и биржи. Демонстрации собираются, но не протестуют, а выражают восторг и бешено благодарят правительство. Никаких забастовок, уличных волнений. Все счастливы.
Здесь безработных нет, но рабочие одеты как нищие, едят помои, ютятся в бараках. По уровню чистоты и удобства я мог бы сравнить бараки только с фронтовыми окопами. Но в окопах не жили постоянно, семьями, с младенцами и стариками.
Тут официально объявлено: „Жить стало лучше, жить стало веселей“. Радио и газеты твердят об изобилии, успехах и достижениях. И люди верят. Голодные верят, что сыты, замерзшие верят, что им тепло. Этот парадокс завораживает».
Карл оторвался от тетради, встал, прошелся по комнате. Была глубокая ночь. Он вдруг обнаружил, что впервые за долгие месяцы после их гибели, которую он про себя называл разлукой, ему удается думать о них спокойно, не захлебываясь болью. И впервые, не в глубоком сне, а наяву, в собственной полысевшей старой голове он услышал их голоса.
Сначала заговорил Отто.
– Папа, мне приходится съедать все злые, глупые слова, которые я произносил. Они лезут назад, в рот, их ужасно много, я не могу выплюнуть, должен съедать, они тухлые, меня от них тошнит.
Карл стоял у окна. В стекле вместо собственного отражения он увидел живое лицо Отто, но не пятнадцатилетнего, а совсем маленького. Отто плакал и пытался отодрать от древка флажок со свастикой.
Рядом возникли Макс и Эльза. Они тоже сильно изменились. Макс выглядел значительно старше Отто и самого себя. Эльза казалась девочкой-подростком, Карл не помнил ее такой.
– Папа, видишь, Отто постоянно плачет, теребит этот несчастный флажок и твердит о тухлых словах, которые должен съедать. На самом деле ничего этого нет, просто он все не может проснуться, – сказал Макс.
– Макс, я не понимаю, – ошеломленно прошептал Карл.
Макс не ответил, заговорила Эльза:
– Карл, не верь старику в зеркале, он будет пугать и мучить тебя. Не верь ему, он врет. Мы всегда с тобой, даже если ты не видишь и не слышишь нас, мы рядом.
Их лица стали таять, растворяться в темноте. Он мог разглядеть только крупные снежинки за окном.
– Эльза, подожди! Отто, Макс! Не уходите!
Никто не ответил. Он прикоснулся к стеклу, оно было теплым от его дыхания.
«Я бы лучше ходила в валенках, я бы променяла эту кожаную роскошь на один его звонок, – думала Маша, повторяя в десятый раз сольный танец Аистенка из второго акта. – Нет, не надо никаких звонков, я не хочу питаться из одной кормушки с Борисовой. Конечно, это не конфискаты, они совсем новенькие, их могли давать в нескольких разных распределителях, не только в энкавэдэшном, где отоваривается товарищ Колода».
– Акимова, что у тебя с руками? Это не руки, это деревяшки, а должны быть крылья! Соберись, соберись, Маша, о чем ты думаешь? – кричала Пасизо.
У Маши звенело в ушах от ее голоса и треньканья клавиш. Глаза заливал пот, мокрое трико липло к телу. Пасизо гоняла ее третий час подряд.
– Пошла на разбег, баллон! И-р-раз! Держись, держись в воздухе! Колени! Гнешь колени! Ой, елки-палки! Еще раз так приземлишься, сниму с роли! Все, отдыхаем двадцать минут!
Маша добрела до коврика, рухнула навзничь, закрыла глаза. Сердце стало гигантским, его биение заполнило все тело. Жар сменился ознобом, трико неприятно холодило кожу. Прежде чем выйти из зала, Пасизо накрыла ее старой вязаной шалью, проворчала:
– Мокрая, как мышонок, простынешь.
Стукнула дверь. Маша слабо шевельнулась, натянула шаль до подбородка. Шерсть пахла нафталином, бахрома щекотала шею, от батареи веяло сухим жаром, в трубах тихо булькала вода, между рамами завывал ветер, звенело оконное стекло. Надо было разумно использовать эти драгоценные двадцать минут, расслабиться, чтобы со свежими силами выполнить, наконец, несколько па, из-за которых Пасизо держала ее в зале до позднего вечера. Но расслабиться не удавалось.