Обвел Егор Афанасьевич взглядом площадь, словно отыскивая в закутках ее, в закоулках утерянные мысли, которые могли рассыпаться, когда ехал в машине, разбежаться, затаиться. На мгновение даже показалось, что вон бредут они, согбенные, укрывшись зонтиками от дождика, от налетавшего порывами ветра, жмутся, прыгают через лужи, вытекают из прилегающих улиц, кружат вокруг сквера, вокруг пьедестала, исчезают в одинаковых дверях учреждений. Да, где там! — это брели люди, жители города Благова, такие же серые и унылые, как фасады окружавших площадь современных зданий. Был час средней руки служивого народа: час экономистов, редакторов, делопроизводителей, младших научных сотрудников — народа загадочного, низкооплачиваемого, по большей части смирившегося уже со своим средним положением, однако помнящим еще юношеские честолюбивые амбиции, и оттого безвредно завистливого, с азартом наблюдающего взлет какого-нибудь удачливого собрата, как если бы тот был знаменитым бегуном или футболистом. Но есть среди них индивидуумы вредоносные, у которых кроме зависти еще и гонор, а гонор в совокупности с завистью рождают злобность — вот этих-то Егор Афанасьевич терпеть не мог, вот эти-то и шушукаются, следят, выжидают, вот эти-то и строчат.
Работаешь, черт побери, с утра до ночи! А ведь где-нибудь наблюдает за тобой внимательный завистливый взгляд. Ему нож острый твое место, ему нож острый твои привилегии, он бы сам хотел... Привилегии! Как сказал один большой человек в Москве, у нас, партийных работников, три привилегии: работать, работать и работать, быть впереди, драться, верой и правдой служить своему народу. Завистники же корчат из себя борцов за справедливость, а сами так и норовят откусить себе местечко потеплее!
Покачал головой Егор Афанасьевич, кулаком слегка по подоконнику постучал, правым своим пронзительным глазом еще раз обвел площадь и уставил его в несущиеся с восточной стороны низко над крышами домов, клубящиеся, ворочающиеся, как живая плоть, тучи, — и от них ожидая опасности.
В предчувствии пребывал Егор Афанасьевич, в непонятном томлении, но вот и полдень подоспел и ничего, ничего такого не произошло, все события протекали установленным и одобренным порядком. И когда проклятое томление чуток отпустило, вот тут-то дубовая дверь вдруг словно ни с того ни с сего, сама собой тихо отворяться стала и, дойдя до определенной точки, заскрипела тонко, детским надрывным плачем.
— Что?! Кто там?! — вскинулся, вскочил Егор Афанасьевич.
Кто-то угадывался в темноте междверья, однако не входил.
— Кто?!
Дверь еще чуть подалась, отворилась, и в тамбуре определилась бледная человеческая фигура, сделала неуверенный шаг в кабинет, придерживая рукой дверь.
— Вы извините, — пробормотал вошедший со смущенной улыбкой, смущенно же пожимая плечами, — там никого не было и я рискнул...
В ту же секунду узнал в нем Егор Афанасьевич известнейшего хирурга Всеволода Петровича Чижа.
— Профессор! — изумился он, быстро вышел из-за стола и поспешил навстречу. — Какими судьбами! И таким, извиняюсь, таинственным образом! Я уж подумал, не привидение ли там, за дверью, хе-хе!
— Да-да, вы правы! Наверно, мне надо было постучать... доложить... Я, собственно, записан был к Первому, к Анатолию Ивановичу, но он в Москве...