Выбрать главу

— Хо, хо, хо! Жизнь! Жизнь — морковка, как сказал классик литературы. Растет морковка на грядке, растет, пришли люди, выдернули, хрум! — и съели. И нет морковки.

— Неправда! Тело человеческое — не морковка! Мне ли этого не знать! И как же это вы — ножиком в живую плоть...

— Ну да, — осклабился сокамерник, — ножиком в живую плоть! Хошь, расскажу? Слушай. Стою это я в парадняке — тьма-тьмущая. Свет-то я заранее кругом выключил. Смотрю, идет. К парадному подходит и останавливается, через стекло заглядывает, вроде как сомневается, входить или не входить. Ну, думаю, как не войдет, придется на улице решать, а там народ шастает. Нет, покряхтел, слышу, и дверь открыл, входит. Он вот так входит, а вот так я стою, финач уже наготове. Видеть-то он меня не может, у него еще фонарный свет в глазах мельтешит. Ну я ему точнехонько вот сюда, под ребрышко...

— В сердце! — болезненно сжался Всеволод Петрович.

— Ага, в сердце! Мягко так, сладостно! Он кхыкнул, как будто из него воздух выпустили, а я финач еще пошевелил легонько, тут он, сука, и подломился...

— Замолчите! — Всеволод Петрович руками прикрыл уши. — Вы мерзавец!

— Ай, какие мы нервные! А еще хирург. Ведь ты, хирург, тоже ножиком, скальпелем своим, живую плоть режешь. Чего ж ты тут кочевряжишься!

— Я? Но я-то режу во благо! Чтобы жизнь продлить! А вы... Сердце! Это сосуд священный! Даже представить трудно, какое это чудо, а вы вот так, походя... Это... невозможно!

— Слушай, Исусик, брось ты мне тут... Не серди меня. И «мерзавца» возьми назад. Меня не надо сердить, а то... как воробья, — он поднял волосатую руку и сжал в кулак. — Что ты мне все: жизнь! жизнь! Пустяк это — жизнь. Ну, протянул бы этот гад еще два червонца лет, ну и что? Что изменилось бы в мире? А без него все ж свободней на Земле, легче. Значит, и я во благо. Так-то, хирург! Ну ладно, утомил ты меня, — он опять улегся, отвернулся к стене, прикрыл голову полой разорванной рубахи и затих.

Всеволод Петрович смотрел на его тугой, широкий зад, на поросшую черным волосом высунувшуюся из-под рубахи часть спины и содрогался от отвращения. Неужели Универсум, сотворив на Земле жизнь, отступился, пустил все на самотек? Иначе невозможно объяснить. Я десятилетия положил на изучение сердца, на то, чтобы хоть чуть-чуть продлить его биение, но вот является в мир такой вот... и спокойно протыкает его ножиком. Со сладострастием протыкает, с наслаждением! Что это, патология? Или такое тоже необходимо для поддержания какого-нибудь там равновесия? Зачем это, Универсум!?

Вскинул он голову, чтобы посмотреть в пространство, в беспредельность, спросить, однако уперся взгляд его в сырые разводы потолка, в блеклые стены — не было в них никакой отдушины, и не у кого было спросить. Взгляд по ним пробежал и опять против воли остановился на жирной спине убийцы. «Я сойду с ума от ненависти, если придется сидеть с ним три дня в этой камере!» — подумал он.

* * *

Было море и пляж, было солнце и белый, хрустящий под ногами песок. Всеволод Петрович с наслаждением погружал голые пятки в его податливую шелковистую твердь и щурился на зеленовато-прозрачные, завитые прибоем волны, предвкушая момент, когда окунет в них свое истомленное тело. И были пальмы. Да, были. Но вдруг на ясном, без единого облачка небе прогрохотали громы, полыхнули металлические молнии, и все исчезло.

— Чиж! С вещами на выход! — услышал и вздрогнул, открыл глаза.

Прикорнул-таки он, задремал, сидя на нарах, скорчившись, свесив голову к самым коленям. Открыв же глаза, никак сразу сообразить не мог, где он и что происходит. В дверях камеры стоял милиционер, но не тот, что приносил хлеб и воду.

— С вещами? Но у меня нет вещей! У меня все отобрали!

— Неважно. Выходи!

С трудом разогнулся Всеволод Петрович, с трудом передвигая затекшими ногами, направился к двери. Приподнял, выпростал из рубахи голову и сокамерник его, убийца.

— Будь здоров, хирург! Смотри, не попадайся мне боле!

Ожила, заметалась под потолком муха. Всеволод Петрович переступил истертый порог и тут догадался бог знает каким чувством, что обратно в эту камеру он уже не вернется, и это была его вторая радость за истекшие часы.

— В туалет надо? — спросил милиционер, пропуская его вперед.

Он помотал головой.

— Послушайте, вчера я вашему коллеге заявил, что объявляю голодовку.

— Ну и что?

— Я требую, чтобы об этом было поставлено в известность ваше начальство.

Всеволод Петрович шагал по знакомому коридору, словно бы подгоняемый сзади милиционером, и говорить ему приходилось оборачиваясь, отчего он спотыкался и выходило как-то скомканно, без достоинства.