— А хозяин всему у вас кто? — спросил тотчас у Кати.
— Род. Голова всему — род, — отозвалась ему бабо Мара. Она восседала во главе их стола для старших и почетных гостей в черной рубахе и черно-алом клетчатом платке, сложенном на угол и заколотом на груди сияющей латунной брошью размером в тазик для умывания. На голове ее торчком стоял венец из тисненой кожи с золотыми висюльками на лбу, золотыми цветочками по верхнему краю и яркими лентами сзади, которые свисали, так же как и ее изжелта-серые прямые волосы, до самого пояса, тоже кожаного, расшитого и украшенного. За другими столами, однако, как раз и сидели парами: друг с подружкой, молодой муж с молодой женой, старик со старухой. Насытившись, кланялись старшей в роде, уходили по своему делу, у кого какому.
— Мамашу твою я как вчера помню. Красава была, белолица и щеки что яблоки. А вышла за купчишку мелкотравчатого — и хоть бы ради крепкого его хозяйства, а то по норову, его и своему. Ну, а тебе что нынче здесь надобно?
— Просить за гостя, бабо Маро, сама знаешь.
— Знать-то знаю, вчера заполночь с тобой сидели. У него что, своего языка нет?
— А он не ведает, о чем тебя прилично просить, — тонко усмехнулась Кати.
— Тогда я его надоумлю, — бабо Мара круто повернулась к Леонару и взяла его правую руку в обе свои — чуть шершавые, сухие и жаркие, как бывает у людей с неукротимым сердцем.
— Ты здесь чужак, и чужак вдвойне. Первое — из иной земли да иной веры… Не спорь. Отца Тони ты еще не видал, отец славный и с понятием. Его Бог нашему не помеха: а тебя еще учить да учить.
Второе — ты закон Степи и закон Гор в себя принял. Оно вроде бы и неплохо, что от нашего разноликого мира стенками не отгораживаешься. Только это у тебя в уме такая свобода, а что для огнепоклонцев, что для сынов пророка ты ведь изгой.
— Заложенный, выкупленный — и перезаложенный, как дворянское поместье, — ехидно шепнула Кати.
— Какой ни на то. Если он мог в горах остаться, к чему тебе было сюда заволакивать? Значит, либо за его целость боялась, либо имела в виду нечто. А теперь, Левко, скажи сам, помимо этой осы язвящей. Нужен тебе наш кров не вместо, а вместе с твоим прежним? Наша вера вкупе со своей?
— Я хочу понять… — он запнулся и неожиданно для себя выпалил, — понять смысл всего и все смыслы. Все языки, на которых мир говорит с Богом и Бог с миром.
— Ловок ты, как я погляжу! — она одобрительно хохотнула и выпустила его руку. — Уж так-таки и все. А ум у тебя просторен ли, чтобы всё обнять, что хочется?
Леонар не ответил.
— Будь по-твоему, Кати. Допущу я его к нашей Юмале. Поймет — благо, не поймет — что же! Судьба.
Двор Юмалы широко распростерт по земле, обнесен плотным частоколом и ничем не отличается от других деревенских усадеб, разве что особенно искусной резьбой и отделкой главного строения: здесь и ставни все сплошь в узорной резьбе, и с драночной крыши кружевная бахрома свисает наподобие сосулек, и на любое крыльцо входишь, будто в рощу извитых древесных стволов.
Лео протопал по ступенькам, вослед Кати забрался в сени, обтряхнулся от снега и изморози. Прежде чем отчинить внутреннюю дверь, обитую медвежьей шкурой, по привычке, что въелась в него со второго раза, спихнул с ноги сапог, уже на ходу, переступив порог, вылез из другого и остался в домодельных носках собачьей шерсти.
Ибо полы тут повсеместно скоблили ножом и натирали воском, и теперь перед ним расстилалось темное зеркало, внутри которого мерцали отражения семи десятков свечей толщиной в руку. Было чуть душно, слабо пахло хлевом, сильно — сеновалом: у стен выстроились снопы, с потолка свисали пучки засохших трав и цветов.
— Ей что же, скот в жертву приносят?
— Как можно! Она любит живое. Красивого ягненка могут ей показать, или щенячий выводок из особо удачных, или, скажем, соболя редкостной окраски поймают и в клетке притащат, а потом непременно выпустят в лес для приплода. А если ребенок болен или скотина хилая — так и живут, бывает, около Дома, пока не выправятся.
Они поклонились в пояс, глядя туда, где за занавесью из деревянных бусин и кусков янтаря вырисовывался дверной проем, и прошли в него. Здесь было еще более чисто и уж совсем пусто, лишь нечто слабо светилось, отражая в себе свечные язычки. Свечи были тут потоньше и расставлены прихотливее — не в подсвечники, а в плошки, поставленные на пол.