— Нравственное отношение и логика тут ни при чем. Все зависит от случая. Кого посадили, тот сидит, а кого не посадили, тот гуляет, вот и всё. В том, что я доктор, а вы душевнобольной, нет ни нравственности, ни логики, а одна только пустая случайность.
Утром главный московский психиатр допрашивал Валентина Алмазова. Именно допрашивал, как следователь преступника. В кабинет к нему Алмазова привел стражник, который во время допроса оставался за дверью. Янушкевич даже и не пытался делать вид, что он разговаривает как врач с больным, он даже не упомянул о болезни, видно, привык уже к тому, что он полицейский. Упитанный, розовощекий, самоуверенный, он снисходительно поглядывал на Алмазова, который после ночного кошмара продолжал восхождение на Голгофу уже спокойнее, с высоко поднятой головой, неся свой крест обеими руками.
— Что же вы, голубчик, пишете антисоветские письма в посольство? — ехидно спросил Янушкевич.
— Вы кто? — презрительно посмотрел на него Алмазов. — Тоже полицейский? А я по наивности думал, что в социалистической стране хотя бы врачи не превратились в шпиков.
— Вот видите, как вы разговариваете.
— А я с полицейскими вообще не желаю разговаривать.
— Ну что тут толковать? Отправим вас к Кащенко — там разберут. — Он позвал стражника. — Отведите его.
— Допрашивать не умеете. Еще неопытные полицейские, — сказал Алмазов.
Опять шел дождь. К машине Алмазова проводила женщина-врач, которая дежурила, когда его привезли. Она плакала.
Алмазова как тяжелого преступника сопровождали три стражника: врач и два студента-медика. Последние проходили практику: в качестве конвоиров готовились к полицейской службе.
Тогда впервые Валентину Алмазову пришла в голову мысль, которую он затем проверил и подтвердил множеством фактов: что в советской стране окончательно восторжествовал не социализм, а самый оголтелый фашизм, почище гитлеровского; и он тихо, равнодушно ответил студенту, спросившему, удобно ли ему сидеть на носилках:
— В фашистском застенке спрашивать жертву об удобствах — по крайней мере бестактно. Это напоминает мне анекдот о палаче, который, отрубая голову осужденному, спрашивал его, как вежливый парикмахер: «Вас не беспокоит?»
Студенты молча переглянулись. Их взгляды говорили достаточно красноречиво: «Чего с него возьмешь?» Но смолчали.
Потом Алмазов узнал, что у психических «больных» есть одна существенная привилегия — они могут говорить, что им вздумается, как угодно оскорблять медперсонал, — возражать им запрещено. Надо только говорить спокойно, иначе грозит болезненный укол.
Первое свидание с лечащим врачом, заведующей отделением Лидией Архиповной Кизяк состоялось через час после прибытия. Валентин Алмазов с первого взгляда почувствовал в ней тот уже примелькавшийся тип бесчеловечного полицейского, который широко известен под именем стопроцентного советского человека. Его прогноз оправдался.
Они смотрели друг на друга молча, с той настороженностью, с какой обычно сходятся непримиримые враги на смертельный поединок.
Лидии Архиповне Кизяк минуло сорок пять лет, — она была ровесницей Октября, вполне достойной. Карьеру она сделала всеми правдами и неправдами, цепко держалась за свое место, очень боялась его потерять. У нее была только одна страсть — властвовать над людьми, особенно стоящими выше ее. Вместе с тем, она была труслива, как нагадившая кошка.
— Ну, что ж, давайте займемся, — начала она деловито, — расскажите, как вы заболели, о вашей семье, родных.
— Дурака валять я вам не позволю, — строго, медленно скандируя каждое слово, произнес Алмазов. — Если вы не хотите скандала, то давайте условимся о наших взаимоотношениях…
Кизяк заёрзала на стуле, стала беспокойно озираться, — разговор происходил в комнате для свиданий, и сейчас там никого не было. Но тут вошел санитар, принес какую-то бумажку на подпись. Она с торопливой готовностью подписала бумажку и сказала:
— Володя, отнеси бумагу и приходи сюда.
Алмазов посмотрел на нее так уничтожительно, что даже зарумянились ее бледные щеки.
— Так вот, мадам, я вас врачом не считаю, человеком еще меньше. Ваше заведение вы можете называть больницей, но я его считаю тюрьмой, куда меня бросили, как это водится у фашистов, без суда и следствия. И если вы не хотите скандалов, то давайте условимся. Я — узник, а вы — мой тюремщик. Никаких разговоров о медицине, здоровье, родных не будет. Никаких лекарств, исследований. Ясно?