Дни тянулись бесконечно, мучительно, и особенно вечера: в семь часов кончали ужин, до половины девятого телевизор, — только для спокойных, — но что там смотреть?
Люди слонялись по Проспекту Сумасшедших, вели бесконечные разговоры, играли в шахматы, шашки, домино, читали. А в десять загоняли в палаты.
Но спать почти никому не хотелось. Правда, сестры охотно раздавали снотворные таблетки, но и они уже не спасали от бессонницы. И ночью, когда весь дежурный персонал спокойно и крепко спал на диванах, снова начиналось движение по Проспекту, — на этот раз бесшумное, словно двигались привидения, — все в одном белье неслышно ступали по линолеуму и почти беззвучно шептали пересохшими губами таинственные слова, они шелестели, как сухие листья, так же бесшумно кружившиеся за окном.
В палате № 7 разговоры не прекращались всю ночь. И дежурные ничего не могли поделать, — ее обитатели с каждым днем становились все строптивее.
— Этот Алмазов разложил все отделение, — жаловалась Кизяк главному врачу. — Я не знаю, как мне от него избавиться. Я бы отдала половину своей зарплаты, чтобы его не было.
— Да-а… — задумчиво отвечал главный врач, грузный старик, с вечно уставшим одутловатым лицом и одышкой. — Во всей больнице идут о нем разговоры. Сидит здоровый человек, не лечат, известный писатель… черт знает что… Ну а вы, Лидия Архиповна, считаете его больным?
Кизяк больше всего боялась этого вопроса. Как все карьеристы, проталкивающиеся в жизни локтями, она опасалась неприятностей, осложнений, могущих повредить её карьере. Бесчеловечная, бездушная, она никого не жалела, никому не сочувствовала, никого не любила; и ей меньше всего жаль было Алмазова, но она боялась его, даже почти перестала заходить в палату № 7. Разумеется, она не была абсолютно невежественной и прекрасно знала, что Валентин Алмазов совершенно здоров; даже удивлялась, что длительное пребывание в психиатрической больнице нисколько не влияет на его здоровье. Но одно дело — знать это, а совсем другое — произнести вслух, да еще в присутствии главного врача; на это она не решалась. И по многим причинам. Мало ли что может получиться. Дело Валентина Алмазова стало достоянием международной прессы — и в конце концов отвечает больше всех она. Всем известно, что Валентин Алмазов помещен сюда по указанию чекистов, но они никаких бумаг не писали, от них не потребуешь; какой-то полковник госбезопасности позвонил в министерство здравоохранения, и из министерства за подписью Бабаджана полетела бумажка московскому психиатру Янушкевичу доставить Алмазова в сумасшедший дом любыми средствами. Полицейские неукоснительно выполнили приказ начальства. Но официально вся ответственность падает на нее, Кизяк. Она — лечащий врач Алмазова — должна произвести обследование и поставить диагноз, лечить, вести историю болезни. Как же быть? Не может она фиксировать заведомо фальшивые данные, сочинить диагноз; а вдруг будет международная комиссия, — все может случиться, — и тогда все умоют руки, а она — на каторгу… Что делать?
Все это мгновенно пронеслось в голове Кизяк, и она сказала внимательно смотревшему на нее Андрианову:
— Не могу вам ответить на этот вопрос, — дело в том, что клинические обследования затянулись, и Алмазов сам их затягивает. Упорно отказывается от спинно-мозговой пункции, даже до того договорился, будто мы хотим его отравить или искалечить; угрожает убить того, кто попытается с ним сделать что-нибудь насильно. Я и хотела с вами посоветоваться: как быть? С одной стороны, надо сообщить в министерство результаты обследования, а с другой, — не годится же устраивать шумный скандал.
— Ну, что ж… продолжайте обследования, — сказал Андрианов, — думаю, что Бабаджан не будет нас торопить. А к насилию прибегать не советую.
— Я тоже так думаю.
— Профессорам его показывали?
— Нет еще. Хотела показать Андрею Ефимовичу, но он уехал в Америку.
— Покажите Штейну.
Бесконечно тянутся дни, а недели и месяцы протекают с поразительной быстротой. Но еще больше удивляет Валентина Алмазова, что все пациенты палаты № 7, поначалу рвавшиеся на волю, сейчас как-то присмирели и как будто даже не спешили выписываться, — раздавались даже голоса, сначала робкие, потом все более настойчивые, что здесь не хуже чем на воле, а может быть, лучше. Семен Савельевич Самделов однажды вечером, после ужина, когда все из палаты № 7 собрались, как обычно, вокруг койки Алмазова, тесно усевшись по три-четыре человека на соседних койках, неожиданно заявил: