Выбрать главу

Десять лет назад, когда нагрянуло разорение, общие усилия тех, кто стремился выкарабкаться, могли бы восстановить Макондо. Достаточно было выйти в поля, опустошенные банановой компанией, расчистить их от бурьяна и начать все сначала. Но человеческую палую листву отучили от труда и терпения, приучили не верить ни в прошлое, ни в будущее. Ее приучили жить лишь настоящим, утоляя в нем свою ненасытную прожорливость. Немного времени понадобилось нам, чтобы осознать: палая листва разлетелась, но без нее и возрождение уже невозможно. Палая листва все принесла нам и все унесла. После нее осталось лишь то воскресенье в руинах былого процветания и в последнюю ночь Макондо неизбежное слепое буйство дня выборов с четырьмя оплетенными бутылями водки, выставленными на площадь в распоряжение полиции и охраны.

Если даже в ту ночь Зверюга сумел остановить их, хотя жив был еще дух бунтарства, то сегодня-то он мог бы пройти по домам с бичом и согнать их на похороны этого человека. Священник держал их в железной узде. Даже когда он умер четыре года назад, за год до моей болезни, эта узда чувствовалась в том упоении, с каким люди опустошали свои клумбы и несли цветы на могилу, чтобы отдать Зверюге последний долг.

Этот человек был единственным, кто не присутствовал на похоронах. И именно он был единственным, кто был обязан жизнью беспрекословному и непостижимому преклонению жителей селения перед священнослужителем. Потому что в ту ночь, когда на площади выставили четыре большие оплетенные бутыли с водкой, на Макондо налетела группа вооруженных варваров, и селение, объятое ужасом, хоронило своих мертвых в общей могиле, кто-то, должно быть, вспомнил о том, что на углу живет доктор. К его дверям принесли носилки и крикнули ему (он не открыл, отвечал изнутри): «Доктор, примите этих раненых, другие доктора не справляются», и он ответил: «Отнесите их куда-нибудь в другое место, я ничего не умею», и ему сказали: «Вы единственный доктор, который остался, помилосердствуйте», и он ответил (так и не открыв дверь), как представлялось толпе, стоя посреди комнаты с высоко поднятой лампой, освещавшей его жесткие желтые глаза: «Я забыл все, что знал. Несите их куда-нибудь еще», – и так остался за запертой дверью (потому что с тех пор дверь не открывалась никогда), в то время как мужчины и женщины Макондо агонизировали перед ней на носилках. Толпа была способна на все той ночью. Собирались поджечь дом и обратить в кучку пепла его проклятого обитателя. И так бы оно и было, если бы не появился Зверюга. Многие решили, будто он с самого начала был там, невидимый, как бы неся стражу во избежание сожжения дома и человека. «Никто не дотронется до этой двери», – сказал он, как потом вспоминали. И сказал он это, раскинув руки крестом, а его тяжелое мрачное лицо, похожее на коровью морду, освещалось вспышками народной ярости. И порыв был укрощен, отхлынул. Но был еще достаточно силен, чтобы прозвучал приговор, предопределивший неизбежное пришествие этой среды.

Подойдя к кровати, чтобы приказать моим людям открыть дверь, я подумал: «Он должен прийти с минуты на минуту». И еще подумал, что если через пять минут он не придет, мы без официального разрешения возьмем гроб и вынесем на улицу, и, если уж на то пошло, похороним его перед собственным домом.

– Катауре, – обращаюсь я к старшему, и едва тот успевает поднять голову, как я слышу шаги алькальда, приближающиеся из соседней комнаты.

Я знаю, что он направляется ко мне, и пытаюсь быстро повернуться на каблуках, опершись на трость, но больная нога подводит, и я лечу вперед, не сомневаясь, что рухну и разобью лицо о край гроба, но уже в полете встречаю его руку, на которой надежно удерживаюсь, и слышу его примирительно-глуповатый голос:

– Не беспокойтесь, полковник. Я гарантирую, ничего не случится.

Я знаю, что это так, но понимаю, что говорит он это, чтобы приободрить самого себя.

– Не думаю, что что-то может случиться, – говорю я не то, что думаю, а он что-то говорит о кладбищенских деревьях и вручает мне разрешение на захоронение. Не читая, я складываю его, прячу в карман жилета и говорю: