Выбрать главу

Так что не правы окажутся те догматики и схоласты, что станут с высоких университетских кафедр уверять нашу прекрасную учащуюся молодежь, будто армейская дисциплина при мне ослабла. Ослабла не дисциплина, а показуха – учтите. И не ослабла даже, а просто упразднена. Вместе с ней упразднен и ряд других институций. К примеру – бюро прогнозов. Ведь, фаталист, я решительно против гаданий; que sera – так, собственно говоря, и sera (Как будет… – так и будет (исп.)).

Ночной струит, стремит 

Эк 

зис 

тен

циа

лизм,

указывал я в поэме «Беседы с Сартром».

Я взял у Одеялова протянутые мне им спички и оживил свечу. Операция удалась на славу, если не считать тех по ловкому совпаденью семи остывающих на данном листе стеариновых капель, что сберегут для Вас оттиски моих пальцев: тех тоже ведь семь, как у деда. Воспользуйтесь лупой, всмотритесь. Линии отпечатков замкнуты, концентричны и, словно круги на древесном срезе, с годами растут числом. Не поленившись учесть их количество, следователь узнает возраст преступника. Вы – мой.

О неуемные пальцы мастера, вы уже тронуты увяданьем. Стесняясь конкретно запечатленной в них избранности, он бдительно прячет эти чуть скрюченные, подагрические побеги куда придется: в муфту, в варежки, в карманы пальто. Или прячется весь. Отшельничая, лелея свое ни в чем не участие, он мечтает, хандрит, переводит картинки и презирает толпу. Презирает, но – соглядатайствует за ней. За ней – за улицей – площадью – за градом игр человеческих. И отражает увиденное со всеми подробностями и неурядицами, коими только и живо искусство. Ибо: «Да здравствует ишиас и холера, свинка и почечуй, инфлюэнца и люэс, чесотка и лунатизм!» – восклицают исцелители человеков. «Да здравствует хлеб наш насущный – грех!» – рассуждает служитель культа и бульваристка, околоточный и адвокат. «Да сбудется тьма египетская!» – молится просветитель. «Да-да, непременно сбудется,– мыслит художник,– да здравствует все перечисленное плюс все прочие неувязки и глупости вроде несчастной любви, отчужденья, семейных сцен и добрососедского человеконенавистничества». Так как что же ему описывать, если этого ничего не станет? Ведь далеко не каждый удовлетворится пейзажною лирикой. Вам, обывателю, вынь да положь трагедию, драму, зрелищ Вам подавай. Не напрасно по данным журнальных статистиков самая популярная рубрика – некрологи. 

Страница тринадцать кишела ими. 

«Умер как бил – наотмашь»,– восторженно отзывался некий боксер о благородном жесте соперника: тот выбросился из окна гостиницы накануне решающего поединка. В возрасте шестидесяти четырех лет оставил свой клетчатый мир какой-то гроссмейстер, и где-то в курзале имело быть умилительное публичное проигрывание последней, навсегда им отложенной партии. Сообщалось о гибели знаменитого бедуинского лесоруба, видного индийского матадора, почетного монтекарлского нищего. Умер и Зуммер, отец прерывистых телефонных сигналов.

Полоса была сверстана вдохновенно, со вкусом, и все некрологи смотрелись необычайно броско. Но самое очевидное место на сей прискорбной скрижали досталось единственному небезразличному мне уведомлению, и ясно, что поначалу я словно бы не заметил его, как если бы текст и портрет были смазаны, смутны. Типично: если у Вас умирает близкий, то Вы до того не желаете признавать факт утраты, что готовы решительно его игнорировать и считать покойного просто вышед: вот-вот вернется. Так в наших солдатских учреждениях чтят память героя, не смея сминать ни постель его, ни мундир.

Еще более неожиданной и несуразной представляется Вам зачастую смерть собственная, т. е. собственно смерть. Потому что покуда дело идет о прочих. Вы говорите ей в принципе нет, помещая этот феномен в область голой абстракции и рассматривая его лишь как некий эрзац, абсурд или жупел. Когда же в итоге всего на свете приходит и Ваш черед, Вы оставляете желать много лучшего. Вы огорчаетесь, ударяетесь в панику, браните врачей, палачей, судьбу. А теперь обратите внимание на меня. Хотя я и специализировался по классу гробокопания и кремации и шел на одни пятерки, смерть меня никогда не тревожила. Я презирал ее. И поэтому Ваши стенания, жалобы мне недороги и невнятны. Доверительно поверяя Вам скромный опыт своего бытия и бессмертия, могу рекомендовать в приказном порядке: отставить! прочь слабость! Стыдитесь ее и будьте, как я – без упрека. Ибо еще немного – и кончено. И Вас уже нет. И Вам уже не отмыться. Не высветлиться. И лик Ваш – Ваш образ ни при каких правительствах – никогда! – не воссияет в веках. И вымпелы с Вашим профилем никогда не зареют на реях. Будьте, как я и как Муций Сцевола, Геракл и Феникс. Будьте – и поступайте по вышеобъявленному: уходя – уходи. Лишь тогда, может быть, обессмертите Вы свое имя, как сделал это мой дедоватый. Его некролог начинался словами:

«Такого-то года, месяца и числа в Кремле известный государственный деятель кавказского происхождения Л. П. Берия, сказавшись занят, стремглав покинул экстренное заседание, проходившее в здании так называемого Сената, и, взойдя на Спасскую башню, покончил с собою на циферблате ее часов. Было без шестнадцати девять. За истекшие десятилетия в гармоническом сотрудничестве с подчиненными покойный с офицерской четкостью заботился не только о благозвучье курантов, но и о благозрачности сооружения».

«Брикабраков! Я знаю, что вы опять стоите за дверью!» – крикнул я, дочитав сообщение о великой гибели.

«Простите,– немедленно отозвался граф.– Я хотел постучаться, да призадумался. А в чем дело?»

«Во-первых, подсуньте ключ от шкатулки».

«Извольте»,– сказал Брикабраков, подсовывая.

«Во-вторых, я прошу вас теперь же телефонировать в крепость и выяснить обстановку, а то сидишь тут в монастыре, как в деревне, и ничего не знаешь. Вы, кстати, просматривали свежие некрологи?»

«Не успел еще, закрутился. А что – имеются негативные?»

«Вроде бы. По крайней мере, один. Впрочем, я не уверен. Вернее, не хочется верить. Во всяком случае, не серчайте, что не могу отворить. Не одет. Точнее, переодеваюсь. Хочу поменять пижаму. Сменить. А то отсырела. Пожамкалась. Терпеть не могу подобного».

Интуит, мастер сложной дворцовой интриги, я, признаться, вводил Брикабракова в известное заблуждение. Затворничество мое было вызвано вовсе не переодеванием, хотя, положа руку на сердце, я действительно не отнес бы себя к любителям влажных пижам и в течение процедуры не раз задаю себе труд снять волглое и надеть сухое. Истинная причина моего нежеланья открыть опылителю носила характер порочной и относительно жгучей тайны.

Накануне, после того, как Оле, восклицая «брависсимо», удалился из ванной с ключом от шкатулки и я начал читать оставленную курьером газету, ко мне опять постучали. Застегнутый на сей раз несравненно подробней, я отворил безо всякой опаски. Впорхнула Жижи. Речь ее представляла собою легенду о траченном молью нижнем белье и сводилась к просьбе о разовом вспомоществовании на предмет обновления гардероба. Именно в ту минуту знакомился я с бельевым футурологическим обозрением и посоветовал массажистке не торопиться растрачивать наши казенные средства на быстро устаревающую одежду, а подождать обозримого будущего, когда мода внесет в нее новые коррективы. Тогда Жижи заявила, что я, вероятно, не понимаю серьезности ее затруднений, что она не желает в глазах клиентуры выглядеть оборванкой, и, задрав на себе нечто среднее между ночной сорочкой и бальным платьем, принялась демонстрировать мне исподнее.