Антонина Ивановна, маленькая, живая, всегда в идеально наглаженном белоснежном халате, была самой образцовой сестрой в отделении, и завхоз больницы раз в неделю посещал её лично, чтобы убедиться, что ей хватает оборудования. Злые языки говорили, что приходит он не за этим, а ищет её, Антонины Ивановны, благосклонности. Но благосклонность Антонины Ивановны давно принадлежала главному врачу детского отделения больницы, Якову Семёновичу (по паспорту Шимоновичу), — настолько похожему на Чехова, что Антонина Ивановна безбоязненно выставила портрет великого русского писателя дома и любовалась своим кумиром в своё удовольствие. Доктор был на тринадцать лет старше Тонечки, тогда ещё молоденькой, сразу после медучилища, сестрички, и не смог остаться равнодушным к её пылкому восхищению. Он и сейчас её обожал, так же, впрочем, как всё своё отделение маленьких пациентов, которые хоть и менялись, но были неизменно любимы доктором, да и всем персоналом. Однако каждый вечер, кроме ночного дежурства — раз в неделю, Яков Семёнович возвращался домой к супруге. Будучи человеком мягким и глубоко порядочным, он не мог её оставить вот так просто, на пустом месте: тем более, что кроме него, у неё никого не было, а ребёнка родить у них не получилось… Поэтому он разделил своё счастье пополам между двумя женщинами, справедливо полагая, что его глубокой и доброй натуры достанет на двоих. Как и для всех окружающих, для Володи не было секретом мамино обожание Якова Семёновича; именно он первый разгадал секрет её страсти к портретам Чехова. Тем не менее, поскольку дома у них Яков Семёнович ни разу не был, Володя догадался об истинном роде их отношений только лет в четырнадцать. Это и было ответом на его извечный вопрос, почему мама не собирается выходить замуж, что, в принципе, его только радовало. Когда Володя объявил Антонине Ивановне, что едет поступать в Москву, она сразу поняла, что он хочет увидеться с отцом, заскочить как бы по дороге, невзначай, но возражать не стала. Значит, пришло время… Володя, действительно, встретился с отцом в первые же институтские каникулы. Отец ему не понравился. Он был скучным: говорил какими-то отрывочными, казёнными фразами, всё предлагал выпить. Больше они не встречались. Володя, конечно, понял, что отцу было мучительно неловко и, несмотря на честно выплаченные алименты, он чувствовал себя кругом виноватым перед этим спортивным подростком с лицом, будто украденным с его старой дембелевской фотографии. «Мой сын, мой сын, мой сын, — напевал про себя Володя, лёжа на верхней полке скорого поезда Москва — Минск. — Мой сын, мой сын, мой сын, — в такт стучали колёса. — Мой сын никогда не останется без отца», — поклялся себе Володя в семнадцать лет.
ГЛАВА 7
Рина летела обратно самолётом. Билет на поезд она не использовала: просто порвала и выкинула в гостинице, — провела ещё ночь с Игорем и вернулась утренним рейсом. Самолёт, конечно, дороже, но последнее, что её сейчас интересовало, — это деньги, тем более что после разговора с Таней — всё равно за ней не угнаться, — решила багаж не брать, а распродать всё, что у них было. Денег теперь будет пруд пруди: как известно, с собой можно взять только сто долларов на человека, всё остальное нужно потратить. Жалко только оставлять пианино, но, может, удастся уговорить кого-нибудь из знакомых. На самом деле, все эти вопросы, которые казались жизненно важными всего полтора дня назад, теперь отступили перед тем действительно важным, что произошло в её жизни. Какая-то нужная фраза из давно прочитанной книги крутилась в памяти, но Рина никак не могла её ухватить… ага, вот: «Он не был опытным любовником». Да, её Володя не был опытным любовником, но она никогда и не искала этого, вернее, не знала, что нужно искать. Скажем прямо, она тоже не была опытной любовницей. Володя был у неё первым и — до вчерашнего дня — единственным мужчиной.
Ну и что, это была их любовь, азы которой они постигали вместе… А Игорь, Игорь, безусловно, не был новичком в отношении с женщинами, и это больше пугало, чем радовало. Надо же, она — взрослая замужняя женщина, у неё ребёнок, и она чувствует себя школьницей, которую совратил во время вечеринки у брата какой-то студент… кровь бросилась в голову, когда она вспомнила, что он с ней делал и как, но даже не это главное. Главное, что ей всё время, и сейчас тоже, хочется прикоснуться к нему рукой, или губами, или всем телом, и то, что она уже никогда не сможет сделать этого, — кажется ей неестественным и жестоким наказанием. «Любовь, — подумала Рина, и её обдало жаркой волной… — Измена! Измена и предательство, — и теперь уже волна стыда и ужаса накрыла её с головой. — Что же она скажет Володе? Что она его уже не любит? Так вот — любила четыре года, и теперь разлюбила в один день? Что Гошик пусть растёт без отца, а она будет днём и ночью сидеть у телефона и ждать, пока малознакомый, но столь желанный мужчина соизволит ей позвонить, если вообще соизволит…»
Только после посадки, отстегнув ремни, Рина сообразила, что Володя приедет встречать её на вокзал, да ещё с цветами… К этому она сама его приучила. Сразу из аэропорта Рина взяла такси — чёрт с ними, с деньгами, всё равно всё продавать — и через сорок минут была на вокзале.
Она столкнулась с мужем носом к носу на перроне; конечно, у него в руках были гвоздики, он растерянно пробормотал: «Как же так, неужели я не услышал, как объявили прибытие?» — обнял её, радуясь, что дурацкое ожидание закончилось, а она, почувствовав знакомое тепло и родной запах, вдруг разрыдалась, как девчонка… Володя, тоже внезапно растрогавшись, — где это видано, чтобы Рина плакала, — приписал эти слёзы её первой самостоятельной поездке в консульство, волнению по поводу теперь уже решённого отъезда: вот они, в руках — израильские визы. Он обнимал её и уговаривал, как маленькую, и обещал, что всё скоро закончится, они уедут в Израиль, и теперь всё будет хорошо. А Рина всё плакала и не могла успокоиться, потому что про себя, в глубине души, она точно знала, что по-настоящему хорошо у них уже не будет никогда… На самом деле, Володя заартачился сразу, как только услышал
o поездке в Израиль. На это было несколько причин: во-первых, евреем в его семье был только мамин доктор, и к Володе лично это никакого отношения не имело, а на рассказы Рины об антисемитизме он только отмахивался, его-то мама была счастлива тем, что он входит в настоящую еврейскую семью, — так она чувствовала себя ближе к своему обожаемому Якову Семёновичу; во-вторых, его кооператив только начал становиться на ноги и появились деньги, и он наконец-то почувствовал себя мужчиной и кормильцем; в-третьих, ему очень подходила такая семейная жизнь, — с приездами, отъездами, встречами и прощаниями: уж очень тоскливыми оказались эти пелёнки-распашонки — хоть Гошик и прелесть, — и ежедневный обед из трёх блюд (гордость Рины), и генеральные уборки по субботам. Конечно, упорядоченная сексуальная жизнь, то есть вообще какая-то сексуальная жизнь, и грудь у Рины… но он уже забыл, что когда-то это было весомой составляющей в его решении жениться. А самое главное — ему очень не хотелось ехать с родителями Рины и её братцем; его утомляли их церемонные отношения, плоские шутки, упорное празднование всех торжественных дат с неизменными дефицитными шпротами и зелёным горошком. Когда список пополнили еврейские праздники, Володя наотрез отказался их отмечать, под предлогом того, что он не еврей, чем спровоцировал межнациональную рознь в своей собственной семье.
Больше всего Володя боялся, что откажется ехать мама. Оставить отделение, оставить своего доктора… Он никак не мог решиться поговорить с ней; и вдруг понял — ему нужно обратиться к Якову Семёновичу.
С любимым маминым доктором — вернее, скажем откровенно, с маминым любимым или, ещё откровенней, маминым
«любовником», как в сердцах стал называть его Володя, когда подрос, — отношения у него были двойственные. Иногда он его ненавидел, особенно в те дни, когда мамины ночные дежурства чудесным образом совпадали с ночными дежурствами доктора и она, посетив парикмахерскую, заходила к Володе в комнату, якобы сказать «спокойной ночи», а на самом деле, пококетничать и показать ему, что она ещё интересная женщина, и получить от него комплимент. Всё-таки он был единственным мужчиной в доме. А Володя специально закапывался в книгу, бурчал что-то вроде: «отстань от меня, я делаю уроки», и Антонина Ивановна уходила в ночь. Стоя на остановке, — а троллейбусы6 ходили после пяти вечера раз в полчаса, — думала о том, как мало она уделяет внимания сыну и как он растёт без материнского присмотра, совсем стал дичком. У него переходный возраст и свои мальчишеские проблемы, а она стоит тут, как «женщина лёгкого поведения», на троллейбусной остановке, с причёской и на каблуках, и кто поверит, что у неё сегодня ночное дежурство в детском отделении, самый тяжёлый день недели, а для неё — самый счастливый. Ведь после дежурства её любимый доктор приходил к ней, пока Володя был в школе. Таким образом, она могла видеть его всю ночь, а утром — не только видеть, но и чувствовать… И её мучило чувство вины перед сыном за своё женское, ограниченное одним днём в неделю, счастье. А Володя, когда мать уходила, вставал, наливал себе чай и включал телевизор. Он знал, что мать стоит сейчас на остановке и мучается угрызениями совести, и ему было стыдно и жалко её, и он клялся себе никогда больше этого не делать, никогда с ней так не разговаривать и провожать её вечером на остановку, тем более она такая разнаряженная, как бы кто не пристал. И в эти минуты ненавидел Якова Семёновича, самого доброго и безобидного человека, которого он знал; и труднее всего ему было понять своим недетским уже умом, что человек может, любя, приносить другому боль и, будучи таким хорошим, губить чью-то жизнь. Он хотел понять: почему жена доктора, которая не разделяет с ним и сотой доли тех тягот, которые разделяет с ним его мать, и которая, конечно же, не любит его так, как мама, потому что больше любить невозможно, — почему именно она пользуется всем: его славой, положением, деньгами. Она ездит с ним на курорты, ходит на званые вечера и гордо носит звание «жена доктора», а его мама, такая красивая и умная, живёт только этими ночными дежурствами.