Выбрать главу

Мне бы хотелось вспомнить все те скверы, где мы с ним сидели; мне бы хотелось обладать даром профессора Джека из Гарварда и Арнольд-арборетума, уверявшего своих студентов, что он способен с закрытыми глазами установить принадлежность любой ветки, просто по ее шелесту на ветру (“Граб, жимолость, итальянский тополь. Э-э – сложенная вдвое академическая справка!”). Конечно, я очень часто могу определить географическое положение того или этого садика по какой-то его черте или сочетанию черт: узкие дорожки, усыпанные гравием, окаймленные карликовым буксом и все встречающиеся друг с дружкой, как персонажи в комедии; низкая, кубовой окраски, скамья с тисовой, кубической формы, живой изгородью сзади; квадратная клумба роз в раме гелиотропа – эти подробности явно связаны с небольшими скверами на перекрестках берлинских предместий. Столь же очевидно, стул из тонкого железа с паукообразной тенью под ним, слегка смещенной с центра, и приятно поверхностная, хоть и определенно психопатическая вращательная кропилка с собственной радугой, висящей над жемчужной травой, означают для меня парк в Париже; но, как ты хорошо понимаешь, глаза памяти настолько пристально направлены на маленькую фигурку, сидящую на корточках (нагружающую игрушечный возок камушками или рассматривающую блестящую мокрую кишку, к которой пристало немножко гравия, по которому она только что проползла), что разнообразные места нашего жительства – Берлин, Прага, Франценбад, Париж, Ривьера, снова Париж, Антибский мыс и так далее – теряют свое суверенство, складывают в общий фонд своих окаменелых генералов и свои мертвые листья, общим цементом скрепляют содружество своих тропинок и соединяются в федерации бликов и теней, сквозь которые изящные дети с голыми коленками мечтательно катятся на жужжащих роликах.

Время от времени, узнаваемый обрывок исторического фона помогает установить место – и подменяет иными узами те, которые предлагает личное видение. Нашему мальчику было около трех лет в тот ветреный день в Берлине (где конечно никто не мог избежать знакомства с вездесущим портретом Фюрера), когда я с ним остановился около клумбы бледных анютиных глазок: на личике каждого цветка было темное пятно вроде кляксы усов, и по довольно глупому моему наущению, он, страшно развеселясь, что-то такое сказал об их сходстве с толпой подпрыгивающих маленьких Гитлеров. Могу также назвать тот цветущий сад в Париже, где я, в 1938-ом или 1939-ом, видел тихую девочку лет десяти с лишенным всякого выражения бледным лицом, одетую в темное убогое нелетнее платье, словно она бежала из сиротского приюта (действительно, немного позже я увидел, как ее увлекали две плавных монахини), которая ловкими пальчиками привязала живую бабочку к ниточке и прогуливала слабо порхающее, слегка подбитое насекомое на этом эльфийском поводке (верно приходилось заниматься кропотливой вышивкой в том приюте). Ты часто обвиняла меня в ненужном жестокосердии при моих прозаичных энтомологических исследованиях во время наших поездок в Пиренеи и Альпы; и в самом деле, если я отвлек внимание нашего ребенка от этой нарочитой Титании, я это сделал не потому, что проникся жалостью к ее ванессе (к ее Red Admirable, или Admiral на вульгарном жаргоне), а потому, что в ее хмурой игре присутствовало что-то отвратительно символичное. Возможно, я попросту вспомнил об очень простом старомодном способе употреблявшемся французским полицейским – и несомненно употребляемом и поныне, – когда он ведет в часть красноносого пролетария, воскресного бунтаря, которого он превращает в на редкость покорного и даже ревностного сателлита тем, что держит беднягу при помощи небольшого крючочка, вроде рыбачьего, всаженного в его нехоленую, но очень чувствительную и отзывчивую плоть. Бдительной нежностью мы с тобой старались оградить доверчивую нежность нашего мальчика, но неизменно сталкивались с тем, что какая-нибудь гнусная дрянь, нарочно оставленная хулиганом на детской площадке, была еще малейшим из зол, и что ужасы, которые прошлые поколения мысленно отстраняли, как анахронизмы или как нечто, случавшееся только в далеких ханствах или мандаринствах, на самом деле происходили вокруг нас.

Время шло, и тень, бросаемая дураком сделанной историей, стала наконец показываться даже на солнечных часах, и мы начали беспокойно странствовать по Европе, и было такое чувство, точно эти сады и парки путешествуют вместе с нами. Расходящиеся аллеи Ленотра и его затейливые цветники остались позади, как поезда, переведенные на запасной путь. В Праге, куда мы заехали в 1937-ом показать нашего сына моей матери, имелся парк Стромовка, где за прирученными деревьями раскрывалась свободно волнующаяся даль. Ты вспомни и те сады со скалами и альпийскими растениями – молодилом и камнеломкой, – которые как бы проводили нас в Савойские Альпы, присоединясь к нам на отдыхе (оплаченном тем, что сумели продать мои переводчики), и затем последовали за нами в города на равнинах. Деревянные руки в манжетах, пригвожденные к древесным стволам в старых парках лечебных курортов, указывали в ту сторону, откуда доносилось приглушенное буханье духового оркестра. Умная тропка сопутствовала аллее-улице: не всюду идя параллельно с нею, но по собственной воле признавая ее водительство и вприпрыжку возвращаясь к ней от пруда с утками или бассейна с водяными лилиями, чтобы опять присоединиться к процессии платанов в том или этом пункте, где парк, заразясь от отцов города неподвижной идеей, вымечтал статую. Корни, корни чего-то зеленого в памяти, корни пахучих растений, корни воспоминаний, одним словом – корни, способны проходить большие расстояния, преодолевая некоторые препятствия, проникая сквозь другие, пользуясь каждой трещиной. Так эти сады и парки шли с нами через Европу. Гравистые дорожки останавливались и собирались в кружок, чтобы смотреть как мы нагибались и щурились, отыскивая мяч, ушедший под бирючину, но там, на темной сырой земле ничего не различалось кроме пробитого, лиловатого троллейбусного билета или кусочков испятнанной марли и ваты. Круглое сиденье обходило толстый ствол дуба, чтобы взглянуть, кто там сидит на другой стороне, и находило грустного старика, читающего газету на языке чужого народа и ковыряющего в носу. Лаковые лавры замыкали лужок, где наш мальчик нашел первую свою живую лягушку, заскочившую в лабиринт подстриженных кустов, и ты сказала, что будет дождь. Дальше, под менее свинцовыми небесами, разворачивался пленительный вид заросших розами лощин и плетенья ветвей на аллеях, и трельяжей, помавающих ползучими растениями, готовых, если дать им шанс, обернуться в перголы, опутанные виноградом, если же нет, то обнаружить кокетливейшую из кокетливых публичных уборных, убогого шалеобразного сооружения сомнительной чистоты, где на пороге прислужница в черном вязала чулок.