Кажется, вчера лишь перепеленывала она мокрого, орущего сосуна… Завернув в чистое, передавала Алексею. Сухой, Тимка успокаивался, и Алексей хохотал: «Смотрит на матерю — плачет. Повидит отца — улыбается». Алексей выпрастывал из свивальника Тимкину ногу, стучал пальцем по необмятой, сияющей пяточке, приговаривал: «Куй, куй, молоток, подай, бабка, чеботок». «Покурим?» — спрашивал у младенца, совал ему соску, а себе папиросу. Он же, Алексей, догляделся до первого Тимкиного зуба, полез в рот пальцем, а потом потребовал у Настасьи ложку, постукал — и оба услышали звон проклюнутого зуба…
Настасья вспоминала сейчас только Алексея, а квартирант, этот хохол в городском галстуке, и на малую секунду не допускался к мыслям.
С высоты плотины, с гулких стальных балок, точно с самолета, виделась стройка. Она оказалась не отдельным каким-то местом, а всей степью с вербовыми перелесками, которые сейчас сносились, с уходящими под небо горами нарытого песка, с какими-то заливами, на которых среди разбитого льда плавали корабли — земснаряды, с пыхтящим на рельсах энергопоездом, который вываливал клубы дыма, и когда клубы поднимались к солнцу, становилось серо, а на солнце можно было смотреть не щурясь, как на луну.
— Страсти, — передернувшись, сказала Настасья, а Тимка заметил, что это достижения, а не страсти, что услышать такое от председательницы колхоза — каждый Уолл-стрит обрадуется.
Внизу люди жгли костры для обогрева, огни мерцали на далеких и близких полях.
Одно такое близкое к плотине поле, вернее, луг Настасья узнала, вся подалась вперед. Памятный, за всю жизнь не забытый осокорь с приметным треугольным дуплом, с пятью ветвями, растопыренными, как пять пальцев, чернел внизу. Он стоял на краю кустов — измочаленных, выбитых, но, конечно, тех же, у которых босоногой девчонкой ходила Настасья с Алексеем по луговой траве. Сейчас на лугу, как всюду, «шла зачистка» — автогенщики валили шеренгу железных ферм, подрезая их ноги сверкающими струями огня; поодаль горели костры: одни — слабым огнем сырых досок, другие — смоляными жирными языками мазута, и люди грели на них то ли котелки, то ли миски, а некоторые, растелешась, вздували над огнем вывернутое белье.
— Кто это, Тима?
— Бандюги, кто еще? К ним бы дядю Андриана за его разговоры.
— Дурак ты, Тимка.
Хотя малец, заговорив о дядьке, смотрел волком, Настасья за рукав подтянула его к себе, сказала:
— На этом лужке, Тима, в двадцатом году дядя Андриан рубался за щепетковское знамя. Запихнул полотнище под шинель, под портупеи — и один на четверых. Еще и раненный в бок. И лошадь под ним раненая.
— А ты откудова знаешь? — буркнул Тимка, не сбавляя грубости, но враз честолюбиво-остро загораясь.
— Отец твой рассказывал, когда мы сено тут косили. Тут коммуна была «Красный конь», и мы — Кореновский с Червленовом — шефствовали над коммуной. А отцу раньше еще лично Матвей Григорич показывал место… Это ж в том бою, Тима, дядю Романа зарубили с теткой Ксеней. И Черненкова, брата бухгалтера. Их отсюдова в Кореновский саньми тогда повезли.
Луг не вызывал в Настасье тоску по убитым, которых она не знала, а будоражил прекрасное свое. Ох и пахли тогда травы!.. Валок за валком ложились под косами шефов и самих коммунаров, под стрекочущей, запряженной в два коня лобогрейкой — единственной техникой, бывшей в коммуне. Работали без деликатностей, по пятнадцать часов, верили, что от такой активности сегодня-завтра полыхнет мировая революция!.. Вечерами, когда все жилочки гудели от косьбы, как провода на ветру, молодежь собиралась горланить песни, танцевать, а которые уже договорились, счастливые, удалялись парами. Кто в степь, кто к Дону, на неостывшие ласковые пески, под высокое звездное небо, полное самой молодостью, полное для Настасьи Алексеем. Ведь тогда, вернувшись отсюда, с покосов, она и затяжелела, понесла Тимку…
— Ге-ге! Сторони-и-ись!! — взвыли с высоты крана, с бетонных стен, и над Настасьей повис рельс; заторможенный в воздухе, задрожал над головой. Настасья схватила Тимку, попятилась, но сзади засвистел тепловоз, и она опять отступила, цепляясь ногой за какую-то проволоку, выдергивая ногу.
— Ходят тут, пораззявили гребальники!
— Туристы…
— По шеям бы им! — орали бравые мастера.
Они обсмеивали Настасью, как обсмеяли б и Андриана, и даже самого Матвея Григорьевича Щепеткова, появись он здесь — этот хуторской лопух с раззявленным ртом… Что им, хозяевам стройки?