Глаза Любы расширялись.
— Чего выпулилась? Думаешь, Голубов все вокруг глотает и радуется, дурак набитый?.. — Через минуту сказал, растирая лицо, словно умываясь: — А ты знаешь, дурак и есть.
Легкий, длинный, он шагнул к окну, толкнул на улицу створку. Радио над сельсоветом молчало, поздняя улица была беззвучной.
— Не слышишь, — спросил он, — как будущее море шумит? А я каждый вечер слушаю.
Не поворачиваясь, добавил, что даже видит граждан двадцать первого века. Идут они толпой по берегу, рассуждают о предках: «Ишь, плотину нам отгрохали!» Или не идут, а может, ломают эту плотину, культурно матерятся: «Ох и напортачили лопухи предки. Разве так следовало бороться с засухой? А молодцы все же, искали пути!..»
Покинув Совет, Голубов опять загулял, отправился к очередной знакомой вдовушке, где ждали и поллитровка, и хоть недолгое освобождение от Катерины. Сейчас, за несколько часов до выплаты, он четко сознавал ответственность за завтрашние мероприятия, но личные его дела от этого не тормозились. Другие кореновские активисты тоже были пропитаны ответственностью, ожидали назавтра всяческих потасовок и тоже не отменяли ни текущие дела, ни посторонние мысли.
Люба убирала в сейф бумаги, переживала свалившееся с неба богатство — разговор с Голубовым, знала, что пойдет домой дальними глухими переулками, чтоб никого не встретить, не растрясти счастье, не оставить ни единого слова не пережитым во всех подробностях.
Настасья Семеновна вязала Тимуру носки. Поблескивая вековыми спицами, обсуждала со свекрухой очередную посылку.
Степан Конкин — пациент районного стационара — дисциплинированно глотал порошки.
Черненкова правила семьей. Задув лампу, услышав бурчание старшей дочери: «Ма, зачем тушишь?» — зыкнула: «Тебе что? Дыхать темно?» Улегшись, подсунула к себе докуривающего супруга, который заметил: «Ноги у тебя, Даша, холодные». — «Эйшь, горячий! — оборвала Дарья. — А то как пихарну с койки, враз прохолонешься…»
Начальник карьера Илья Андреевич Солод ехал домой после двадцати дней очистки морского дна, размышлял о новой своей жизни.
Ехал Солод в кабине громоздкого брянского грузовика с фигуркой медведя на радиаторе. Полузнакомый попутный шофер выпил на дорогу, храпел рядом, и Солод сам крутил баранку, был счастлив, что детина дрых, не отрывал от мечтаний, от этой ночи, набегающей навстречу машине по коридору света. Только в детстве была один раз, под пасху, такая же ночь. Впереди светилась церковь, гудела колоколами, маленький Илья, держась одной рукой за огромный спокойный отцовский палец, нес в другой кулич, поставленный на блюдце, обернутый вместе с блюдцем крахмальной салфеткой, которая сама собою светилась, четко сверкала в темноте. Илья ступал новыми твердыми ботинками по булыжникам улицы и ждал неизвестного чуда. Может быть, велосипеда на трех колесах, может быть, белых и розовых ангелов, которые вдруг спустятся с небес, со звезд, озарят его и отца прекрасным сиянием… Та ночь сплеталась с этой; завтра, верней, уж сегодня день 8 Марта, и Солод вез в чемодане подарки женщинам Щепетковым.
Еще день назад он запрещал себе мысли о Настасье, теперь же, когда оставались часы, не сдерживаясь думал о ней, о близящемся хуторе. Временами спрашивал дорогу, останавливая встречные машины, бессонно бороздящие степь и в сторону стройки, и обратно, идущие в одиночку, колоннами, с грузами, без грузов. Степное зверье, видать, за месяцы Волго-Дона приспособилось к технике. Порою вслед за промчавшейся встречной колонной, в не осевшем еще газе, перед Солодом появлялся выскочивший из темноты зайчишка и, ученый, сразу вырывался из фар, как вырывались и взлетающие с дороги птицы, перед самым стеклом забирающие свечой вверх. Аккумуляторы были свежезаряженными, свет давали резкий, и крылья птиц казались магниево-белыми.
Близко к утру начались последние перед Кореновским километры, знакомые Солоду до каждой кочки и выбоины, а когда уже в хуторе осветил он шагающего домой Голубова, то стало совсем ясно: приехал.
Не дотянув до щепетковского дома, остановил машину, растолкал шофера, которому газовать дальше, и, разминая ноги, медленно направился к калитке.
Во дворе осмотрелся. Светало. В сарае блеяли овцы. Пальма, видимо отметив долгое отсутствие квартиранта, подбежала радушней, чем всегда, прыгнула, резнула когтями по пуговицам пальто, по груди. Солод поглядел на уже светящееся окно кухни, опустил на лед чемоданчик и закурил. Робость? Может, робость, необходимость прежде, чем войдешь, освоиться. Или желание притормозить секунду, которой жил почти месяц.