Выбрать главу

Директор, согласно тексту, то рычал зверем, то скулил по-щенячьи, а на месте, где остервенелый от боли Щукарь лягал знахарку Мамычиху, Солод для полной достоверности тоже лягал воздух. Женщины смеялись, а он, воспользовавшись этим, разворачивал и читал особо зажигательные, с его точки зрения, воззвания Волго-Донского политотдела…

После перерыва проверял исправность техники, подгонял женщин и работающих с ними мастеров; кроме всего, сам лично выполнял норму.

Но, как ни тяжко ему приходилось, он не жалел об оставленном Таганроге. Здесь, на карьере, все было не испытанно, по-молодому остро, все будто пробуждало от прежней сонноватой жизни городского привычно знатного рабочего. Поднять доверенное тебе предприятие, доказать, как можно с неопытными работницами организовать дело, стало целью жизни, заставляло вставать и ложиться при звездах, а часто и ночевать на карьере.

Изредка Илья Андреевич посылал все к черту, оставался с обеда дома. Он говорил себе, что это от усталости, но отлично знал, что врет. Его помимо воли тянуло к этим нечастым, небогатым событиями минутам в доме Щепетковых.

Когда он оставался, все шло будто по установленному распорядку. Он обедал, курил и, чувствуя, как в натруженных суставах толчками рассасывается дневное напряжение, садился в зале сумерничать. Сидел у стола, распустив узел галстука-самовяза и прикрыв веки. В доме бывала лишь бабка Поля, которая не трогала умаянного квартиранта, разговаривала на кухне с телочкой. Солод не видел, но телочка, наверно, тянулась к бабке своим черным языком, цепким шершавым, как наждак; водила свежими, словно бы переполненными тушью, зрачками. Смешно: Солод совершенно определенно испытывал нежность к этой пегой, белобокой телочке, своей крестнице… В зале темнело. В спокойной полутьме Солоду дремалось. Но он слышал, как в хлеву выжидательно мычит Зойка, знает, что скоро принесут ей подогретое пойло, подбросят сена и станут доить. Тимкины голуби на чердаке сонно поскребывали коготками по настилу, отчего-то ворковали к ночи…

Удивительно быстро свыкается человек с любой стороной, которой повернулась к нему жизнь. Уже для него, Ильи Андреевича, появились здесь приметы, ясное понимание всего, что недавно было чужим, даже диким. Он слушает, дожидается главного, к чему, будто к празднику, готовился последние сутки. Главного пока нет, но во всех звуках есть то обязательное, что этому главному предшествует. Например, под балконом сполошенно бьют крылья, в голос вскрикивают обеспокоенные индейки, но сразу же умиротворенно потявкивают. Это какая-то сорвалась с насеста и снова устраивается. Пальма не лает на проезжающую улицей машину, не шевелится на крыльце. Значит, кормит щенка. Пустила его под свое брюхо, подталкивает длинной сильной мордой под задок, деловито лижет.

Но вот раздается ее короткий гавк. Она гавкает без зла, для показа, что не спит, стережет, — и сердцу Ильи Андреевича становится будто тесновато. Это Настасья. Раиску или Тимура Пальма встречает по-другому, равнодушней. А сейчас она хочет, чтобы ее заметили, скулит и, взбегая первой на крыльцо, считает хвостом перила. Настасья заходит, но Илья Андреевич сидит с прикрытыми глазами, не шевелится и сам не разберет, дремлет ли он, давая отдых глазам и всему себе, или просто хочется наработавшемуся человеку, чтобы о нем позаботились без его напоминаний… Настасья вносит в комнату-боковушку какие-то свои бумаги, и слышно, как она, переплетая волосы, кладет шпильки на подоконник. Потом заглядывает в зал и, думая, что Солод спит у стола, говорит бабке:

— Холодище там — собак гоняй, а квартирант и без того намерзся.

В зале, в кафельной стене, дверца печи, за дверцей на колосниках — сухая виноградная лоза. Сверху она толстая, узловатая, споднизу меленькая, как солома. Чтобы подпалить, Настасья заходит в зал. На ее по-девичьи стройных ногах чулки, поверх них шерстяные белые носки. Она чиркает спичкой, прикрывает огонь горстью, в сумерках насквозь светятся ее пальцы, словно вишневый горячий сок прорывается между ними. Слышно потрескивание лозы, и из печи льются блики, прыгают на деревянном крашеном потолке. Из отворенной духовки начинает тянуть тепло; внутри, расширяясь, хлопает лист раскалившегося железа. Солод думает: «А что, если заговорить?» Но он молчит. Настасья разламывает на колене кизячный кирпич, кладет куски поверх лозы и уходит доить корову, процедить и разлить по кринкам молоко, кинуть на ночь овечкам. Так бывало каждый раз. Покончив с делами, Щепеткова присаживалась обедать, но тут ее уже вызывали в правление. Прибегала уборщица, или у дома останавливалась тачанка, заложенная рослыми колхозными жеребцами, и кучер, инвалид Петр Евсеич, стучал кнутовищем в окно, всегда одинаково шутил: