Иногда после ужина мы приглашали Крампецки. Он являлся в своем красном рваном свитере и развлекал нас. Как правило, я возлежал на диване, Бланка, примостившись с краю, нежно гладила мою лысую голову, а господин Крампецки изощрялся, подбрасывая из-под собственной ноги к потолку пятнадцать штук яиц, нож, вилку и тарелку, тут же с великим мастерством ловил падающие на него предметы, становился в позу и кричал: «Гопля!» Окончив представление, он всегда извинялся, расшаркивался, взмахивал рукой и убегал в кухню с видом очень занятого человека. Там он упражнялся в своем ремесле с большим пылом иногда до самого рассвета.
Сегодня, оставшись, как обычно, наедине с Бланкой, я попросил ее показать мне свои маленькие груди. Из всех моих принципов это был именно тот, которому я остался верен до последнего дня жизни. Я всегда боялся, что вместо кругленьких грудей увижу лишь пустые оболочки. Людская злость неизмерима, думал я про себя, поэтому не исключено, что в один прекрасный день какой-нибудь нахальный юнец похитит их. Но достаточно мне было увидеть хоть одну из них, глаза мои загорались благодарностью и даже сумерки жизни начинали казаться прекрасными. Но это было, конечно, еще не все: я ощупывал Бланку от щиколоток до волос, производя настоящую инвентаризацию всех ее прелестей, и чувствовал себя при этом старым, противным скрягой, который по нескольку раз в день пересчитывает свои сокровища.
Сегодня я опять пересчитал их, после чего удовлетворенно раскинулся на диване, закурил сигару и, насколько это возможно, нашел еще более красивой эту уродливую жизнь.
Мои сладкие грезы были нарушены господином Крампецки, уронившим на каменный пол тарелку. «Очевидно, тринадцатую», — подумал я. Однако потом выяснилось, что господин Крампецки упражнялся не с тринадцатью, а уже с четырнадцатью тарелками.
Луч солнца заглянул в комнату, и волосы на голове у Бланки казались окруженными ореолом, в то время как она с прилежанием добросовестного чиновника целовала меня в лысую голову, из которой за семьдесят пять лет жизни появилось на свет тридцать романов, десятитомная монография и пять томов стихотворений, но внутри которой, очевидно по специфическим условиям литературного творчества, осталось примерно еще столько же.
Я очень любил эти маленькие, быстрые и частые поцелуйчики. Я питал к ним доверие и тешился в глубине души тайной надеждой, что под их воздействием у меня отрастут волосы. Волосы у меня, конечно, не выросли, а результат этих поцелуев был неизменно один: от накрашенных губок Бланки сверкающая лысина приобретала пунцовый оттенок, точь-в-точь как от крапивницы, когда она высыпает на попке у маленьких детей.
Бланка услаждала меня не только поцелуями, но и разговорами.
— Знаешь, шпинат уже подешевел. Госпожа Ковач сказала, что я потолстела. Купи мне шесть тарелок и восемь чашек, а то Крампецки все перебил. Сын Куноши, который писатель, сказал, что ты легкомысленный аппертунист, потому что любишь женщин.
На все это я ей отвечал:
— Шпинат я ненавижу. У госпожи Ковач нет глазомера. Затем, прошу тебя принять к сведению, что я не аппертунист, а оппортунист, и тебе пора было бы уже научиться правильно употреблять иностранные слова!
Так мы разговаривали. В дверь постучали, и вошел Крампецки. Он скромно извинился и сказал, что разучивает новый номер, для чего ему нужна селедочница.
— Можно ему взять? — спросила Бланка.
— Пусть берет что хочет.
Крампецки вышел, победоносно унося под мышкой просимое, но страшный грохот, донесшийся через несколько минут из кухни, без всякого сомнения, свидетельствовал о том, что нам необходимо срочно приобретать новую селедочницу.
— Ничего! — объяснила мне Бланка. — Добиться успеха можно лишь ценой упражнений.
Я лежал, вытянувшись на диване, мне было удобно, и я чувствовал себя счастливым. Сложив руки на животе, я крутил большими пальцами и посматривал на часы, которые тикали с устрашающей непоколебимостью. Вычурная стрелка с какой-то, можно сказать, наглой самоуверенностью незаметно скользила по пузатым цифрам.
«Как это удивительно! — подумал я. — За то время, пока часовая стрелка передвинется с пяти на шесть, как много умных людей успеет родиться и почти столько же глупых умереть. Может быть, в этот момент какой-то господин в своем роскошном дворце написал самое потрясающее стихотворение о бедных, или именно сейчас родился тот человек, которому будут потом аплодировать миллионные толпы одураченных людей только за то, что ему удалось, правда, всего лишь на миг, остановить колесницу истории».