Но присутствующие не могли услышать моего голоса. Грустно сидели они вокруг стола и ждали, когда кто-нибудь из них начнет критиковать мироздание.
— Хотелось бы мне все же знать, — заговорил вдруг румяный поэт, — для кого мы пишем? Для кого и для чего?
Ответа не последовало. Все молчали. Этот ужасный вопрос настолько интересует всех, что каждый должен сам пытаться на него ответить.
— Восемь миллионов человек, — продолжал розовощекий поэт. — Из них один миллион детей, два миллиона стариков, четыре миллиона вообще не читают ничего, пятьсот тысяч читают одни лишь бульварные романы, а четыреста пятьдесят тысяч — только газеты. Сколько же остается для нас? Какой смысл?..
— Никакого! — перебивает его высоколобый. — Никакого смысла нет! Есть всего лишь навязчивая идея, от которой мы никак не можем освободиться. Разве вы думаете, что не одно и то же писать для шестидесяти миллионов или для одного человека?
— Нет, не все равно! — воскликнул худосочный молодой писатель.
— Нет? — набросился на него высоколобый. — Тогда почему ты не укладываешь чемоданы, не садишься в поезд и не едешь за границу?
Молчание. Тощий молодой писатель придвигает свой стул ближе к столу и начинает говорить. Говорит он металлическим, грустным голосом, похожим на вой волка, заставляющий дрожать людей в теплой комнате.
— За границу? Я не могу туда ехать. Почему? Я не хочу, чтобы меня неправильно поняли, и буду говорить с наивозможнейшей четкостью. Я родился на этой земле, на ней же я должен и умереть по той самой простой причине, что мой родной язык — венгерский. Язык равносилен родине, ведь даже отречься от своей страны я могу только по-венгерски. Куда бы я ни направил свои стопы, меня будет сопровождать немой и гибкой тенью мой язык. Будь то на островах Фиджи, на Северном полюсе или у мыса Доброй Надежды, но я выскажу свое пусть даже космополитическое мнение о человечестве только по-венгерски. Куда может убежать человек, в жизни которого стали проблемой запятая, точка и восклицательный знак, который научился уважать эпитеты, знает, что конструкция предложения сложнее, чем устройство кафедрального собора, и которого один-единственный оборот речи крепче привязывает к отчизне, чем кого-либо другого имение в десять тысяч хольдов.
Тощий молодой человек развел руками, высоколобый кивнул и позвал официанта, чтобы расплатиться с ним.
В кафе вошли два разносчика газет с воскресными номерами под мышкой. Человек в пенсне, сидевший в уютном уголке под глухо шумящим вентилятором, купил газету, развернул ее и погрузился в чтение. Я приблизился к нему, заглянул через его плечо и увидел нечто, до такой степени меня поразившее, что, будь у меня сердце, я немедленно бы схватился за него. На первой странице газеты большими черными буквами выделялась надпись: «Скончался министр просвещения».
Значит, все-таки не я! На первую страницу попал министр просвещения. Вот что значит невезение. Умереть в один день с министром просвещения! А теперь официальная Венгрия лишает меня славы даже после смерти! Тут мне стало стыдно. Безмерное тщеславие, так часто донимавшее меня при жизни, и теперь не хотело покидать меня. Я пытался утешить себя: «Пустяки! Это все пустяки! Министра просвещения завтра же заменят другим, а меня…»
Но все-таки это раздражало. В конце концов человек умирает всего лишь раз, всю жизнь готовится он к смерти и, вполне естественно, не может радоваться, когда ему таким образом срывают сие торжественное событие.
Господин в пенсне продолжал листать газету, но напрасно я искал свое имя. На второй странице и даже на третьей писали только о внезапной смерти министра просвещения. Может быть, обо мне вообще ничего нет в газете? Сумели же прямо над интервью с женой министра втиснуть рекламу фабрики зубных щеток! Неужели же для меня не могли найти местечка, если уж не на первой странице, то хотя бы на третьей или на четвертой?! Неужели не нашлось для меня несколько милосердных эпитетов неграмотно построенных предложений и опечаток?