Выбрать главу

Джоан, приехавшую из Америки, характеризует не простота бедных, а примитивность богатых. У нее нет фантазии, поэтому она и не боится ничего; ее относительная храбрость питается именно отсутствием фантазии, не то что у Катрин, причиной небоязливости которой является ее решительность и — надо добавить — ее неискренность. Кроме того, дух Катрин поддерживается женской солидарностью. Если Джоан не боится, значит, и она не боится. Да и вообще, чего может бояться женщина, находясь с двумя европейцами такого высокого интеллекта, как Люппих и я?

Люппих качает головой, посматривает то на небо, то на воду, бросает озабоченные взгляды назад, на все более удаляющийся от нас берег.

— Будет беда, — тихо вздыхает он, глядя на меня с мольбой о поддержке.

— Ну что вы! — смеется Джоан.

— Это просто нелепо! — вторит ей Катрин.

— Может быть, — еще тише продолжает Люппих. — Я допускаю, что вам все это кажется нелепым, таким же нелепым, как если бы, скажем, четыре пылинки решили не позволить ветру унести себя.

— Повернем обратно, — обращаюсь я к Джоан, но она словно не слышит моей просьбы.

Катрин теребит веревку руля, дергает ее, лодка поворачивается то туда, то сюда, пока наконец веревка не запутывается в сложнейший узел. Джоан берет на себя командование, объясняет, что одними веслами без всякого руля можно так же хорошо управлять лодкой; просто стыдно хныкать из-за какого-то маленького ветерка — американцы на такие глупости даже внимания не обращают. Стихийные природные силы Европы кажутся Джоан дряхлыми и немощными.

Люппих испуганно сопит и смотрит на меня умоляющими глазами, ища во мне союзника.

Небо все сильнее затягивается облаками, и чем больше солнце склоняется к западу, тем больше крепчает ветер. Капли пота скатываются у меня со лба прямо под нос, я смотрю, нет ли на озере других лодок, но вижу их только у самого берега, да и то мало. Сила ветра возрастает, наша лодка прыгает по волнам вверх и вниз, брызги летят в лицо Джоан которая вскрикивает:

— До чего хорошо!

Люппих воспринимает этот возглас всерьез и спрашивает у нее жалким голосом:

— Неужели вам так хорошо?

Он говорит это с видом человека, обнаружившего в себе какой-то физический недостаток: в его вопросе звучит недоумение глухого, силящегося понять, в чем заключается красота Пасторальной симфонии. Но Люппих не в состоянии уже ничего изменить, так как знает, что, будь у него бицепсы в пять раз больше и тело в три раза сильнее, он все равно не смог бы бороться с разбушевавшейся стихией.

— Вы боитесь, Теодор? — интересуется Катрин, наклоняясь, чтобы лучше видеть маленького ученого.

Люппих смотрит невидящими глазами. На лице у него появляется детский страх, десятки лет дремавший где-то глубоко внутри; он съеживается на носу лодки и отвечает плачущим голосом:

— Очень боюсь!

Какая многовековая культура заключена в этом тихом признании! Какой долгий путь пройден от безрассудной смелости молодости до мудрой трусости старости! Мне хочется пожать ему руку, хочется сказать: «Милый Теодор, поверьте мне, боятся все, у кого есть фантазия. Вы даже сами не подозреваете, какая большая смелость кроется в вашей мудрой трусости».

Густые, похожие на вату облака заволакивают солнце; озеро из зеленого делается серым, волны вздымаются все выше. Только теперь, когда солнце скрылось, видно, насколько стара природа. Солнечный свет для природы все равно что пудра, румяна и лак для ногтей: они украшают дряхлое тело природы, без них она кажется совсем древней и страшной. Так же постарело теперь и это озеро!