Я остался один и затосковал было, но к речке пришла соседская девчонка. В няньках мы были с ней тем летом. Ольга была усердной пастушкой: подол весь вымочила, рыскает по болоту, коров и свиней отгоняет, а за небо в ответе я. Незаметно Ольга работу в игру обратила: в корзинке ее — пеленочки, одеяльца для утят. Больного утенка она в тряпочку завернет и к доктору принесет. Доктор — я, бестолковый доктор, больше по Ольгиным указкам действую. Лекарства в рот толкаю, уколы делаю. Ольга утенка в зыбке качает, у того рот открыт и голова запрокидывается. Ольга бранит доктора и трогательно причитает. Мы в могилку кладем утенка, в
холмик крест из щепочек втыкаем. Так увлеклись похоронами, что не заметили, как прилетел коршун. Камнем упал он в утячий табунок, вот уже и поднимается тяжело. Я хватаю горсть галек и швыряю в хищника. Напугал-таки воровитую птицу. Упал утенок в лужу, побарахтался и затих. Опять похороны. К вечеру на нашем птичьем кладбище пять крестов.
— Если так и дальше пасти станешь, скоро утят не будет. Что делать с Пантелеем? — спрашивает Нефед.
— Хилые они, — оправдывался я.
— Сам ты хилый! Куда ни поставишь, все клин да колода.
Утро убеждает, что вина не во мне. В пригоне три утенка лежат кверху лапками. Пока утята оперились, табунок уменьшился наполовину.
— Кому доверили утят, — ворчал Нефед. — Увидите, к Ильину дню по всем панихиду служить будем.
— Кого же поставишь к ним? Васька мал, Митька боронит, — говорит мать.
— Давно не учен Пантелей.
Я был безразличен к прозвищу, но в этот раз что-то поднялось во мне. Я закиул руки за спину и гордо заявил:
— А Пантелей вовсе не ругательно. Пантелей — это хорошо. Он добрый и умный человек.
Я говорил и захлебывался от волнения. Тотчас домашние окружили меня, потому что такого от меня не слыхивали. В голове у меня помутилось. Мне казалось, что в доме все взвихрилось и поднялось против меня. Петух за окном испуганно воскликнул: «Как это так!», собачонка проворчала: «Не ерррепенься!»
— Ты откуда это взял, что Пантелей — хорошо? — спросил Нефед.
— Так Семен Семенович говорит, — выпалил я в отчаянности.
— Семен Семенович нашему дому не указ, — сказал брат. — Повторяй за мной: «Я Пантелей, гадкий человечишко».
Я посопел, потоптался на месте и запел:
— Я, Пантелей...
— Какой Пантелей? — допытывался брат.
— Гадкий! — со стоном вырвалось из меня слово. Трудно было понять: это слово обидное я выдавил о себе или брата обозвал им.
— То-то, гадкий, — утешился брат. — Марш пасти утят!
На крыльце мстительное чувство меня охватило снова. Я заплясал и дико закричал:
— Гадкий! Гадкий! Гадкий!
И к речке бежал, припрыгивал, все кричал:
— Гадкий! Гадкий!
Я пас утят, бродя по лужам, и видел, как ребятишки толпами шли к реке. До меня доносился глухой всплеск воды, визг ребятни, зычный хохот парней. Я был один, так как и Ольга праздновала, и утята ее сидели под амбаром. Когда Родька и Вадька, соседские приятели, поманили купаться, я пошел не оглядываясь, оставив ненавистных утят. Словно кто снял с души все обиды и печали, я беспечно бултыхался в воде, уходил столбом вглубь, бегал, взвизгивая, по лугу. Едва согревшись на солнце, мы потянулись к лесу, одолевая крутую гору. До самого вечера не приходили в голову утята. Шаля, гоняясь друг за другом, мы уходили все дальше в лес. Мы
залезали на деревья и зорили вороньи гнезда, гонялись за бурундуком, лакомились редкими ягодами земляники. Когда прошли весь лес и увидели пыльную дорогу, мы вдруг вспомнили про домашнее.
— Что я наделал! Утят, поди, коршун перетаскал, — спохватился я.
— А я с сушила убежал! — ахнул Родька.
— Я Нюрку оставил в зыбке, — запечалился Вадька. Огородами я пробрался к речке, обшарил всю траву и утят не нашел. Я колебался, идти ли домой, хотя не было случая, чтобы я ночевал где-то. Я открыл ворота и тотчас встретился с Нефедом.
— Я покажу, как делать назло, — подскочил он ко мне. Вывалились на крыльцо домашние. Мать сунулась вперед, чтоб защитить меня.
Нефед ухватился за тонкое запястье мое и поволок к предамбарью. Я укусил ему руку, вырвался и запрыгнул на забор. Домашние думали, что я повторю прежнее: залезу на крышу, откуда меня не взять. Я же спрыгнул на табачную гряду и понесся по огородам к кладбищу и там притаился за пряслом. Кто-то вдруг облизал мне лицо. Я вскочил, чтобы бежать, и рядом увидел собачонку Мушку. Я дался ей обласкать себя, огляделся и пошагал в вечерний темнеющий лес.
Я шел по темному лесу, натыкаясь на деревья, и не от страха — от обиды все во мне зацепенело. Меня царапали сухие ветки, резал ноги папоротник, я шел как заведенный, не зная, куда иду. Ворона шарахнулась над головой, захлестала крыльями по веткам, каркнула единожды и приткнулась к вершине. Раздался пронзительный лай — это догоняла Мушка. Я присел под кустом и обнял собаку, она свернулась калачиком подле меня, словно сказала: «Ложись-ка и ты. Вовсе не к чему дальше идти». Я знал, что где-то впереди есть лес, большой, глухой и недоступный. Там я укроюсь от домашних, но все это будет завтра. Я устроился поудобней на сухих иглах под сосной и заснул. Когда проснулся, было уже светло, Мушка сидела передо мной и нетерпеливо повизгивала. Я вспомнил вчерашнее и, словно кто схватил за горло, не мог вытолкнуть воздух. Потом навалилась на меня икота, и мне подумалось, что так я плачу. Я испугался странного плача и заревел по-настоящему.