Выбрать главу

— А тут ка-ак ахнешь, — сказал солдат с чайником, — мертвый очнется!

— Как же можно, — слова явственные.

— Ох, за эту войну понавострились, — сказал добродушный солдатик, покачав головой, — говорят, лучше нас нигде не ругаются, всех превзошли.

— Да уж насчет этого можем.

— Немцев мы учили по-нашему, так те прямо диву дались. Мы, говорят, далеко до вас не дошли.

— Когда ж им было, все пушки свои лили.

— И что, братец ты мой, сколько местностей я объехал на своем веку, везде своего брата узнаешь. Иной раз, бывало, встретишь какого-нибудь, думаешь иностранец: манжеты эти и все прочее, как полагается. А разговорился по душам или на башмак ему сапогом наступил, — глядишь, земляком оказался.

— Что уж, настоящее, природное, никакими манжетами не выживешь.

— Как же можно. А то рабочий у нас тут один из Америки приехал (тоже манжеты эти, ну, одним словом, все до точности), а как, говорит, на границе первое матерное слово услышал, так сердце и запрыгало, перекрестился даже.

— Родина-то, брат… Что там ни говори.

— Вот ты говоришь, что слова везде одни, — обратился добродушный солдатик к солдату с чайником. — Слова-то одни, а разговор везде по-разному идет. Саратовские, скажем, те все со злостью дуют, чтоб он тебя когда-нибудь от доброго сердца пульнул — ни за что. Все, как собака, — срыву. А орловские, к примеру, ни одного матерного слова не пустят без того, чтобы милачком тебя не обозвать али еще как.

— Душевный народ?

— Страсть… Вечерком сойдутся на завалинке, только и сльшишь, матюгом друг друга кроют. Ежели ты их не знаешь, подумаешь, что ругань идет, а они это для своего удовольствия. Когда по-приятельски потолковать сойдутся, других слов у них нету. И все так ласково, душевно.

— На Волге здоровы ругаться, — сказал солдат с чайником, — эх, здоровы.

— Там иначе нельзя: работа тяжелая, — сказал добродушный солдатик, — я тоже везде побывал, сразу могу отличить, из какой местности человек.

— Нехорошо, — сказала старушка с лавки.

— Что ж изделаешь-то, кабы можно было обойтись, никто б и не говорил.

— Это верно, — кабы нужды не было, и разговору бы не было.

Поезд остановился, в открывшуюся в конце коридора дверь ворвались какие-то крики, шум, возня…

— Что на дороге-то поставили, холуи косорылые… Принимай, в лепешку расшибу!

— И так пролезешь, не барин, — послышался сердитый бабий голос.

— Я не пролезу, мать…

— С Волги, знать, — сказал, прислушиваясь, солдат с чайником. Добродушный солдатик, вытянув шею, прислушал ся, как прислушиваются к родному языку, услышанному на чужой стороне.

— Тверяки, — сказал он с довольной улыбкой и, приподнявшись на цыпочки, чтобы видеть через головы, крикнул что было силы:

— Го-го-го, земляки, дуй… Вашу так!

— Ну прямо терпенья нет, — сказала женщина в поддевке, нервно поводя плечами.

— Нежны очень стали, — сказал недоброжелательно угрюмый солдат, иностранка, что ли, какая, что родной язык тебе противен. Жандармов-то теперь нет, придется потерпеть.

— Милая, ты не обижайся, Христа ради, — сказал добродушный солдатик. Нешто я со зла. Я ведь от души. Я в Твери два года работал, земляки они, как услышу, так сердце и запрыгает.

— Понимает она тебя, это, — сказал угрюмый солдат.

— Уж седина показывается, отвыкать бы пора.

— Эх, тетенька, да неушто уж… Господи, — сказал добродушный солдатик, приложив обе руки к груди, — я, можно сказать, человек тихий, смирный, цыпленочка и то на своем веку, скажем, не обидел, а когда меня на войне ранили, дал я зарок, чтобы никаких слов. Думаю, лучше буду святителей поминать, коли что, вот как бабушка говорила.

К нему все обернулись.

— Ну и что же? — спросил нетерпеливо солдат с чайником.

— Ну, наши на другой же день заметили: чтой-то ты, говорят, вроде как полоумный стал? А я скажу слово, да споткнусь. Думали уж, что язык отниматься стал. Почесть ничего сказать не могу, нету слов, да на-поди.

— Обойтись своим умом задумал, по-иностранному, — сказал угрюмый солдат.

— Целый месяц, братец ты мой, держался.

— Трудно было?

— Не дай бог, прямо как без рук.

— Никто человека не мучает, так он сам себе муку выдумал.

— Бывало, в праздник люди сойдутся, у них разговор идет, а я, как немой, сижу. И взяла меня тоска…

— Чем кончилось-то? — спросил нетерпеливо солдат с чайником.

— Чем?.. Да один раз жена мне похлебкой руку обварила, я как двину ее… С тех пор и пошло.

— Разум прочистило, — сказал угрюмый солдат.

— И прямо, братец ты мой, как гора с плеч, веселый опять стал, разговорчивый, мать твою…

— О, боже мой, — сказала женщина в поддевке, — хоть бы в другой вагон перейти.

Поезд опять остановился у станции. И сейчас послышалось:

— Эй, милый, проходи!

— Лезь, голубь, лезь, мать!..

— Ну, ну, старина, домовой облезлый, карабкайся, мать…

Добродушный солдатик повернул голову к двери, с заигравшей улыбкой слушал некоторое время, потом, ни слова не говоря, ринулся вперед по головам и закричал, что было силы, над самым ухом женщины:

— Го-го-го… Орловские, что ли, мать вашу?!

— Они самые, соколики, — донеслось оттуда.

— По разговору узнал, четыре года там работал.

1918

Вредный человек

В деревне Хлыновке загорелась крайняя изба на верхней слободе. Пока ударили в набат, пока сбежался народ — загорелась другая изба.

Человек пять тушили, бабы-погорелицы голоси — ли. а остальные стояли, смотрели на пожар и рассуждали:

— А горит здорово.

— Горит хорошо.

— Сухо, вот и горит.

— Дальше, должно, не пойдет. Эта прогорит и конец, — сказал кто-то.

— Это еще как ветер… А то ежели ветер подымется, так и до потребиловки хватит.

— Навряд… Это уж какой ветер нужно…

— Хорошо, что ее в сторонке поставили, а то вот так-то случись что, ветер подымется, и в один момент все на воздух.

— Дело не в ветре, — сказал мужичок с замотанным вокруг шеи шарфом, сидевший на бревне, — а ежели близко к учету, так она за две версты загорится. И без всякого ветру.

— Эй, Кузнецов, не зевай, как бы до твоей избы не добралось, за твоей черед.

— О, и то… — сказал Кузнецов, поправил шапку, окунул веник, прикрепленный к шесту, в кадку с водой и стал с ним наготове около своей избы.

— Вон и заведующий вышел.

— За товар боится. Не дай бог… 1Ъда два хлопотали, насилу построили и вдруг — на воздух все…

— Ситцу, говорят, много? — сказала молодая баба в поневе.

— Много.

— А что, учет-то скоро? — спросил кто-то.

— Чтой-то, кажись, говорили, на следующей неделе. Все посмотрели на потребиловку.

— Не выдержит, загорится.

— Может, послать бы с ведрами человек трех на всякий случай постоять там.

Вдруг на выгоне показалась бегущая фигура без шапки, босиком. Все узнали Карпуху, который всегда ходил разувшись и без шапки. Он отличался тем, что на собраниях не соглашался ни с какими предложениями и постановлениями и предлагал свои. Нужно — не нужно, но он свое мнение высказывал, спорил, кричал и сбивал всех с толку.

Он еще издали что-то кричал и махал руками в сторону потребиловки.

— Чегой-то он? Ай потребиловка загорелась?

— Нет, чтой-то не видать.

— Не дай бог. Ситцу одного, говорят, рублей на пятьсот.