Выбрать главу

Слегка наклонившись вперед, мама смотрит им вслед, ее утиный нос вытягивается еще больше.

– Иди в комнату, – велит она мне и тоже уходит.

Когда мама скрылась, я подкрался к двери, затем очутился на крыльце и через минуту тыкался между мужских штанин и женских юбок, пытаясь разглядеть, что же происходит в доме Аллочки.

К дверям – не подступиться. Странно, почему никто не спешит к дому, когда там смеются? А вот когда плачут, зрителей – пруд пруди. 

У закрытых дверей стояли бабушка, дядя Митя, папа, Маслянский, женщины.  

– Милицию нужно вызвать!

– Васек, не будь фраером, – хрипел дядя Митя, отец Вадика и Юрки.

Дядя Митя появился во дворе недавно, не знаю, где он пропадал до этого. У него красная шея, да и весь он красный, как из борща. Дядя Митя в грязной майке, на его левом плече – татуированный эполет, во рту из угла в угол прыгает папироса. После того как он появился, Вадик и Юрка осмелели еще больше – никого вокруг не боятся. Недавно я увидел, как они курили за туалетом. Хотел подойти к ним, но Юрка замахнулся кулаком и обозвал каким-то новым словом…

– Бросила б Валька этого алкаша и нашла б себе другого, – говорила баба Маруся. – Но разве можно сегодня найти нормального мужика? Всех нормальных в войну перебили.

Баба Маруся живет одна – ее муж сгорел в танке. Вадик и Юрка называют бабу Марусю «жиропой», а она их – «выблядками».

– Игорь, ты почему здесь? А ну марш домой! – приказала мама, заметив меня.

Я послушно закивал, но продолжал стоять.

– Я сказала – домой! Или ты хочешь, чтобы что-то случилось?   

Вот вечно так: всем можно, а мне – нет. Мама постоянно начеку – ждет, когда что-то случится.

– Если бы ты могла, привязала бы его к своей юбке, – часто говорит ей папа.

В этот момент я люблю его как защитника моих интересов. Я жду, чтобы он приказал маме: не запрещать мне гулять, где хочу; кушать, сколько хочу, и разрешить мне пить воду из колонки. Тогда останутся только папины запреты: ложиться спать ровно в девять часов и не «подсматривать» после этого телевизор. Отцовские запреты – незыблемы, а вот мамины, похоже, можно отменить. Но до сих пор папиных распоряжений на этот счет маме не поступало...   

Наружная дверь вдруг распахнулась, все расступились. Выбежала тетя Валя, растрепанная, заплаканная. Волочила за руку Аллочку.   

– Идем! Да идем же! – прикрикивала тетя Валя.

– Убью с-суку! – раздался вопль, и в дверях показался дядя Вася в спортивных штанах и футболке. У него – черные растрепанные волосы, губы, как две перекладины. – Трешку украла!   

– Васек, утухни! Хочешь, чтобы опять мусора прикатили? – дядя Митя грудью заслонил ему дорогу.

– Жену не жалеешь, хоть бы о ребенке подумал! – зашумели женщины. 

– Ша! Спать! Завтра все расскажешь! – дядя Митя стал решительно вталкивать отца Аллочки в дом. 

– А шоб вас, сволочей, пересажали! – буркнула баба Маруся, хлопнув калиткой.

Вскоре мы с мамой – дома. Через несколько минут вошла и бабушка. 

– Уговаривала Валю, чтобы оставила ночевать Аллу у нас, – не захотела. Ей неудобно. 

– И куда же она, на ночь глядя? – спросила мама.

– Сказала, что к сестре.

– Бедная Валя, – мама вздохнула. – А где Семен? – на ее лице снова тревога.

– Помогает Ваську успокоить. Сейчас придет.

                                               4

Вечером, как обычно, я отправился в свои владения, в свой уголок. Там стояла софа (так ее называют родители). Рядом с ней – картонный ящик, в котором лежали резиновые и плюшевые игрушки – козленок, барс, заяц с медными тарелками и, конечно же, транспорт – паровозик и грузовик.

Обычно перед сном я доставал своих героев из ящика, усаживал – кого на паровоз, кого в грузовик, заводил ключом зайца и под звуки марша отправлял в путь. Мой уголок тогда превращался в вокзал, откуда вылетали различные звуки и возгласы: «в-ж-ж» сменялось «ой-ой-ой» и «чух-чух-чух». Словарь расширялся после очередного кинофильма: «Приедешь, пиши», «Успеем прорваться, товарищ полковник» и даже «Прощай, Коля, прощай навеки...»  

– Куда они едут? – однажды спросила бабушка, придя на «вокзал» в разгар посадки.     

– Далеко, за тридевять земель. 

Бабушка села в кресло и, натянув на стакан папин дырявый носок, принялась штопать.  

– Он играет в эмиграцию, – произнесла она себе под нос. 

Граница моего угла заканчивалась буфетом, поставленным специально так, чтобы я не мог лежа смотреть телевизор. 

Ну а на софе весь день ждал своего друга плюшевый медвежонок с оторванным глазом-пуговицей и затертым тряпичным язычком. Медвежонок давно не мычал – что-то твердое, если потрясти, болталось у него внутри. Впрочем, я уже не шибко нуждался в его ложном мычании – таких плюшевых медведей тысячами делают на фабрике и доставляют в универмаги. Но с медвежонком было легче засыпать: прослушав сказку, мордой к стене сначала ложился он.   

                                               ххх

В тот вечер играть в своем углу не хотелось. Я залез на бабушкин диван, немного попрыгал, чтобы поскрипели пружины. И не дожидаясь родительских указаний, решил идти спать. Перед этим вышел на крыльцо, где у двери на ночь специально выставлялось ведро.

Зазвенело, как дождь по жести, только гораздо мелодичней: свое соло тенор начал робко, затем осмелел, потом – мощное крещендо, и постепенно – тише, тише, последняя капля, последний удар смычка... Аплодисменты!..      

Потом почистил зубы, разделся, уложив штаны и рубашку на стуле, что обычно делала мама. Лег. 

– Сынок, ты не заболел? – встревожилась мама, прикладываясь губами к моему лбу. – Нет, не горячий… Смотри, как Игорь аккуратно сложил свою одежду. Не то, что ты – приходишь и бросаешь, где придется, – кольнула она отца.

На мгновение я почувствовал гордость за себя: хорошо бы стать послушным и выполнять все, чего от тебя добиваются родители. Может, начать завтра же? Или... Нет, лучше послезавтра. А завтра – напоследок, еще пожить как человек.    

Я повернулся на правый бок, на левом спать нельзя – там сердце. Уложил медвежонка и стал прислушиваться к разговорам взрослых. 

– Что за дурной фильм, – сказала мама. – Сделай тише, Игорь спит.

Еле слышно зашлепали, удаляясь, папины тапки, которые он называет «капцями». У папы шаги – широкие, отчетливые – бум-бум-бум; у мамы – вкрадчивые, утиные, да и ходит она, перекачиваясь, по-утиному. Бабушка вообще не ходит, а переплывает, словно парит в воздухе... Она парила всю жизнь над ведрами и кастрюлями, не выпуская из рук веника, кухонных ножей и дырявых папиных носков. Нажав на педаль акселератора и потянув рычаги на себя, она взмыла до седьмого этажа дома, в который мы переехали. А потом, пожелтевшая, изъеденная раком, штопором пошла вниз, в мерзлую землю кладбища. Но смерть мстила этой старухе за прижизненное парение: смерть затолкала ее на самое дно могилы, присыпала комьями и снегом, утрамбовала и, для надежности, навалила сверху гранитную плиту, которая почему-то вскоре треснула пополам... 

– Жалко Валю, за что ей такое наказание, – сказала мама. 

– А ты мной недовольна. Смотри, уйду к другой, – с деланной угрозой в голосе произнес папа. 

– Васька раньше так не пил, – помолчав, сказала мама.

– Он спивается так же, как и покойный Борис, – добавила бабушка. – Помню, тот запил, когда вышел из тюрьмы.   

– А что, Васькин отец сидел? – спросил папа.

– Два года. В тридцать седьмом... нет, постой, в тридцать шестом, при Ежове, его выпустили на бериевскую амнистию. А из эвакуации он вернулся законченным алкоголиком. 

– Отец от водки сгорел, и сын туда же, – добавила мама.

Возникла пауза.

– Завтра на заводе собрание, будут говорить о новом доме, – сообщил папа.

– Разве его уже закончили? – осторожно спросила мама.

Папа промолчал (наверно, кивнул).