— А что, — вдруг, как во сне, услышал Хачик свой, но как бы и не свой, а чей-то приклеившийся к нему голос, — разве метете теперь вы? Наталья Дмитриевна заболела?.. — Хворостенко на заискивание не ответил.
Метла еще раз лизнула по доске, потерявшей в пыльном углу лестничной площадки свою вчерашнюю значительность и ставшей попорченной и испачканной алебастром полкой. Хворостенко повернулся спиной и стал уходить вниз по стертым ступеням, становился на каждую деревяшкой и ногой, деревяшкой, потом ногой.
— Авэ айндег, — крикнула жена из комнаты. — Хачик, в чем там дело, баны ингум нэ? Кто там?
Хачик пришлепал босыми ногами к своей двери и зашептал ей в щелку:
— Почтальон!.. Чужая телеграмма!.. Принесли по ошибке, инчес вртоввум?
Когда он вернулся на площадку, Хворостенко спускался уже на первом этаже. Хачик захлопнул парадное и на цыпочках унес доску в уборную. Он выглянул в просветы выходящего на лестницу забеленного окошка, подождал, прислушался. Ему казалось, что Хворостенко должен вернуться. Сказав так мало, он должен сказать еще. Но было тихо в парадном, и тихо в квартире, и даже в трубах абсолютно глухо.
Он стал обламывать с краев доски острые зубцы присохшего алебастра, он торопился сделать ее опять полкой из чулана, раз уж так сложились обстоятельства.
«Меня не тронули, не оскорбили, но я оплеван и бит поганой метлой», — думал Хачик с ожесточенным спокойствием.
Обламывать алебастр без всякого инструмента было нелегко, но он отдирал, и крошил пальцами, и отковыривал ногтями сначала, чтобы дать себе работу и успокоиться, отвлечься, потом с упрямством, как срочнейшее и необходимейшее дело, которое плохо дается, потом исступленно, оцарапываясь, ломая ногти и вкладывая в сдирание алебастра всю свою ненависть.
Он представил, как мерзкая колючая метла лезет человеку в лицо, зажмурился. У него зачесались ладони. Он решил, что алебастр так действует на кожу, и сунул доску за лохань. Он почесал ладони и подушечки пальцев, но чесотка поднялась по рукам вверх, зачесались плечи. Он шершавыми ладонями потер плечи, зачесалась спина. Он стал тереться об крашеную стену, зачесалась грудь.
«На нервной почве», — подумал он.
Стала чесаться шея, и за ушами, и где-то в горле, у корня языка, и где-то еще, неуловимо где, но нестерпимо. Он чесал то тут, то там — сначала ладонями, осторожно, стараясь не разбередить больше, потом сильнее и сильнее, потом стал скрести себя ногтями и вкладывал в остервенелое расчесывание всю свою ненависть. Кое-где проступила кровь…
Прошло лето, пришла долгая сухая осень. Уже облетели листья, а небо по-летнему золотилось, плыла по улицам длинная паутина, было тепло. В скверах доцветали розы и проклюнулась доверчивая трава. Большие фонтаны уже были выключены на зиму, но маленькие, из одной-двух струек, журчали по замшелым камням искусственных гротов, по заржавевшему мрамору. Закаты стали короче, темнело рано, вечера стояли тихие, и нежный звук ночной волны был слышен далеко от моря.
Мнацаканян и Хворостенко несколько раз за лето встречались, они были соседями, куда денешься. Чаще всего получалось, что Хворостенко стоял у своих ворот, когда Тер-Мнацаканяну необходимо было пройти мимо. Всякий раз Хачик многозначительно и строго смотрел через улицу на врага.
«Так я еще доберусь до той истории, — означал судейски-непреклонный взгляд. — Я еще займусь тем делом, не беспокойся. Оно не останется шито-крыто, можешь быть уверен на все двести».
Хворостенко, в свою очередь, тоже не отводил взгляда.
«Что ты можешь мне устроить, хотел бы я знать?»
«Посмотрим, посмотрим», — обещал взгляд с одной стороны улицы.
«Что посмотрим?» — щурился взгляд с другой стороны улицы.
«Ну-ну».
«Э!..»
С тем и расходились. То есть Хворостенко оставался стоять, где стоял, а Мнацаканян шел по делам дальше.
Небольшими, очень местными геологическими изменениями прямо против ворот седьмого номера, как раз в том месте, где когда-то была воронка от некрупного снаряда и в нее положили мертвую неизвестную старушку, давным-давно образовался неглубокий провал в мостовой. Воронку, ставшую могилой, в свое время засыпали щебнем от разрушенного бомбой дома, утрамбовали, наново замостили булыжником, все сделали по правилам, а через какой-то срок мостовая осела. Ну, осела и осела, никому не мешало. Даже напротив, ямка стала привычной и уютной деталью этого уголка улицы. В первые послевоенные годы тихими летними ночами в ямке между булыжниками слабо блуждал зеленоватый кладбищенский огонек.