Выбрать главу

После всего этого Мари уже не стала жаловаться, что муж пьет просто беспробудно и что бить хотя и не бьет, но пару раз так схватил за руку, что синяки остались, а раз толкнул, она чуть не упала, но про это не скажешь ведь, что бьет: все-таки бьет — это другое. Да, не бьет, но на самом деле еще хуже: ее будто нет для него, у нее вроде нет мужа, не может она видеть эти пустые глаза с кровавыми прожилками. При чем тут моя мать, ее-то ты чего сюда приплетаешь, ты и мать мою хочешь в могилу свести, — опять заорал наш парень. Чего ты глотку дерешь, ребенок ведь. А мне насрать, — ответил он: хмель уже заглушил в нем чувства, которые он испытывал к малышу. Он хотел было продолжить, но уже забыл, по какому поводу возмущается и почему так громко кричит. Он смотрел куда-то в пространство, смотрел сквозь канистру, мир сквозь нее казался молочно-белым. В пятилитровой канистре вина оставалось примерно на литр. Завтра надо выбраться на виноградник, к подвалу, но на сегодня должно хватить. Это его успокоило. Он попробовал посчитать, сколько выпил сегодня, и сколько ему еще реально необходимо, чтобы упасть в кровать и заснуть. Вроде в самый раз, думал он, чуток даже еще останется, а может, все выпью, зачем чуток оставлять. Жена говорила что-то, но он не слушал ее, он смотрел на пластмассовую стенку канистры, которая отгораживала его от остального пространства, отгораживала от жены, от тех возможностей и перспектив, которые предлагала ему судьба, хотя он ничего у нее не просил. Тот остаток вина, около литра, — это и был для него сегодняшний вечер, это как раз то количество, которое можно было бы перевести в часы и минуты, если бы речь не шла как раз о том, чтобы время остановилось, исчезло, не давило бы на него непрестанно и нестерпимо. Мари что-то говорила, наш парень наливал вино в стакан, потом Мари ничего уже не говорила, лишь смотрела из горницы, через стеклянную дверь, как муж еще полчаса наливает и наливает себе вино, полчаса, которые для него уже были вне времени, и только для Мари — во времени, внутри времени, а потому невыносимы. Потом он поднялся, двинулся в горницу, стукнулся плечом о косяк — и чуть не заплакал, но все-таки не заплакал, а пошел к кровати, хорошо еще, что вовремя надел пижаму. Мари эту пижаму терпеть не могла, но наш парень ее любил, потому что такую пижаму среди всех, кого он знал, носил он один, она была полосатая, как арестантская роба. За это он любил ее особенно: ведь она символизирует место, которое он занимает в мире. Иногда он думал, что должен был бы стать не ученым, а скульптором или художником, потому что вот эта штука, скажем, эта пижама, это ведь тоже искусство, и вообще бывает такое, что человек сам — произведение искусства, и неважно, знаешь ли ты о том, что ты — произведение искусства, или просто то, как ты живешь, это и есть произведение искусства, и кто знает, после твоей смерти заметят ли люди, что ты был произведением искусства, и как хорошо было бы быть героем какого-нибудь романа, потому что вся твоя жизнь — она как готовый роман, потому что в романах все эти жизни, например, жизнь князя Мышкина в «Идиоте», она и сама по себе искусство, писатель ничего и не придумывал, просто у него нашлось время написать то произведение, которое кто-то другой прожил, а у него, у нашего парня, беда в том, что нет времени, чтобы написать такое произведение, потому что он сам — произведение искусства. А если ты произведение искусства, то не можешь же ты тратить время на то, чтобы изобразить это на бумаге. Вот примерно такие мысли были у него в голове; Мари тихо ойкнула, потому что наш парень, укладываясь, больно ударил ее ногой; потом она опять ойкнула: наш парень, согнув колени, попал коленом ей в бок; Мари отодвинулась, обхватила себя руками, чтобы защитить грудь, отвернулась и уснула.