А посмотреть на Большую Садовую! Магазины, клубы, кредитные учреждения, библиотека, училища, театр! Великолепный, пышный город — Ростов, замечательный, теплый город.
Пархоменко повернулся к молодому коменданту, который молча стоял у порога и почтительно ждал, когда он заговорит:
— Умный человек был Лев Толстой. Но насчет предателей разбирался слабо.
«Раз, два! Раз, два!» — доносилось сквозь окно, и вдруг мерный топот утих. Пархоменко улыбнулся:
— Покурить захотелось. Хорошие ребята.
Рота действительно остановилась, чтобы передохнуть, покурить, посмотреть вокруг себя на сияющий влажный снег, в котором нога оставляет большие голубые следы, на мокрые водосточные трубы, блеском своим как бы очерчивающие весенний контур дома, тогда как весь дом еще хранит в себе угрюмость зимы. Рота как раз говорила о Пархоменко и о приговоре над ним. Все знали обстоятельства дела, и все недоумевали, и все чувствовали здесь что-то плохое, и всем приговор казался бессмысленным и жестоким.
— Ошибся, запарился мужик, — сказал рыжий и потный красноармеец, стоявший третьим с правого фланга первой шеренги. Он затянулся и выпустил тонкую струйку едкого голубого дыма. — В нашем малом деревенском хозяйстве и то запаришься, особенно в уборку али в посев, осенью али весной. Случается так, не поверишь ли, бабу ни с того ни с чего ударишь. А тут ведь государство!
— Бабу зачем же ударить? — послышался голос ротного певца, грудастого и большеглазого человека. — Бабу по весне не ударять, а качать.
Рота рассмеялась. Все тот же рыжий и блестевший от пота красноармеец проговорил:
— А все-таки Пархоменко жалко. На базаре вон торговцы брешут, что Пархоменко два с четвертью пуда золота украл, вот за это его посадили.
— Пархоменко жалко, — решила вся рота. — Сногсшибательный к неприятелю был командир.
Двадцать два дня спустя после приговора в камеру Пархоменко торопливо вошел молоденький комендант тюрьмы. Подняв брови, с влажным, радостно открытым ртом, махая фуражкой, он крикнул:
— Александр Яковлевич! Победа, Александр Яковлевич!
— Какая победа?
Но комендант, сверкая мокрыми глазами, продолжал восторженно смотреть на высокого лысого человека с густыми усами и никак не мог выговорить ничего дельного.
— Я горяч, — сказал, улыбаясь, Пархоменко, — но вы, гражданин начальник, куда горячей. Попробуйте фуражку надеть, может охладитесь.
Комендант пригладил волосы, надел фуражку и проговорил:
— Сейчас по телефону знакомый секретарь из ревкома тайно мне сообщил, что пришло вам из ВЦИКа помилование.
— По какой причине?
— Ходатайствовал, говорит, Реввоенсовет Первой Конной.
— А еще почему?
— И послана была во ВЦИК одобрительная в отношении к вам, в отношении всей вашей жизни телеграмма наркома Сталина.
Пархоменко положил тяжелые свои руки на плечи коменданта. Комендант опустился на койку. Над ним возвышалось решительное и наполненное какой-то особой торжественностью лицо Пархоменко. И мало-помалу торжественность горевших этих глаз передавалась коменданту, и он весь затрепетал.
— Иначе и быть не могло, — слышался голос Пархоменко, медный, размеренный. — Как же иначе? Чем дольше воюем, тем площади со справедливостью больше. А чем площади больше, тем человеку вольней разобраться и понять друг друга. Я всегда верил, что иначе и быть не может.