Выбрать главу

— Арьергард ночей не спит, он должен питаться, ничего не дам!

Когда таких требований уничтожалось много, в арьергард приезжал Пархоменко. Он клал на стол распоряжение штаба, адресованное в снабарм: выдать комбригу Ламычеву столько-то тысяч патронов и снарядов. Ламычев смотрел недоверчиво на бумагу, затем размягчался и спрашивал:

— А в обмен чего хочешь?

Пархоменко перечислял как раз те требования, которые изорвал Ламычев. Комбриг, поглаживая кудрявые свои волосы, говорил адъютанту:

— Выдать!

Ровно через день он приезжал в снабарм. Снабарм отказывал ему. Ламычев бежал к Пархоменко.

— Какой ты, черт, особоуполномоченный армии? Тебя, как девчонку, не слушают. Ухожу в обозы! Какой арьергард без снарядов?

— А ты плюнь на снабарм, — спокойно говорил Пархоменко, — ты сам достань патроны.

— И достану!

— У казаков?

— У казаков достану. Очень мне нужен ваш снабарм!

— Вот и я то же самое говорю. Давай мне обратно требование.

Ламычев ошеломленно смотрел на него и возвращал требование. Пархоменко говорил:

— Ты, надеюсь, не думаешь, что я тебя обманываю? У меня этого в обычае нет. Просто ты еще всех своих сил, всех своих возможностей толком не знаешь, а я тебе на них указываю. Если ты не можешь у казаков достать, я выдам требуемое.

— Раз я вернул требование, значит, я знаю, что делать! — кричал, раздельно выговаривая слова, весь багровый, Ламычев.

А вернувшись к себе, он на все вопросы отвечал:

— Эти люди умеют создавать авторитет! Надо нам, товарищи, вдарить на белых, как давеча… — А «как давеча» назывался на его языке бой, когда он однажды почти со всем своим полком спрятался в балке, а арьергарду велел изобразить бегство. Белоказаки кинулись за арьергардом. Ламычев пропустил их, а затем ударил им в тыл из всех своих двадцати пулеметов. В тот день все его бойцы получили сапоги и казачью форму, а патроны таскали в поезд мешками.

Нравилось Пархоменко в Ламычеве и то, что он с огромной гордостью думал о своей дочери. Когда он говорил о Лизе, — какая она ученая и какая она смелая, — он надувался и смотрел чрезвычайно надменно. Он верил беспредельно, что она не может погибнуть и, мало того, непременно найдет своего отца.

— У нас такой уговор был, — говорил он и спрашивал: — А твои как?

— Думаю, в Самаре.

— Зря думаешь. Тоже приедут.

— Приедут, коли эшелон немцы не отрезали.

— Проберутся сквозь немца. Я так полагаю, что Лиза вместе с ними придет. Ей для этого и сил натруждать не надо…

Себя Пархоменко чувствовал очень хорошо, так было все удачно и такие все вокруг были замечательные люди, едва ли не лучшие на Украине, и только мешала эта щемящая и тупая мысль об оставленной семье. Он мало верил тому, что семье удалось ускользнуть от немцев. И когда он так думал, — а эти думы большей частью приходили ночью, — то сердце у него холодело, он вскакивал, выходил на площадку вагона и долго смотрел в степь. Степь лежала безмолвная, намаявшаяся. Изредка проезжал патруль, где-то в стороне судорожными пятнами горел костер из бурьяна, ржал конь, пахло влагой. Пархоменко возвращался в купе. Наверху спали ординарцы, напротив — начальник штаба. Пархоменко ложился, пробовал заснуть, но не мог и опять выходил на площадку. Возле пулемета, положив голову на ленты, спал широкоплечий белокурый парень. Услышав шаги, он поднимал голову и говорил:

— Пока хорошо, товарищ Пархоменко, да вот только табачку бы-ы… — И это «бы» он выговаривал так, как будто стучал зубами от холода.

Все шестьдесят эшелонов спали уверенно и крепко, надеясь и на свою силу и на караулы. И было приятно сознавать эту уверенность, эту непоколебимую, без трещин силу. И хотелось ей ответить свершением чего-то большого, что и не смыть и не перенизать!