Жена Фрэнка лежит на кровати с новорожденным младенцем, в ночной рубашке, безбрежной, как океан. Она смеется над пожилой женщиной, которая строит ребенку нечеловеческие рожи. На шее у нее пластмассовый детский слюнявчик с изображением Утенка Дональда и совкообразным карманом внизу. Слюнявчик кажется жестким и уродливым на фоне ее нежной груди, которая из секс-объекта превратилась в нечто материнское — по крайней мере, попыталась превратиться. У пожилой женщины тоже такой вид, будто ее донимает боль.
— И ее родная мать, — говорит Фрэнк.
— Фартук, — говорит Стивен, кладет снимок на стол и берет в руки остальные. Он тасует пачку вплоть до Диснейленда, где жена Фрэнка разговаривает с Алисой в Стране Чудес. Судя по их лицам, речь идет о ценах на сосиски. Алиса в Стране Чудес, похоже, расстроена этими самыми ценами.
— Фартук, — говорит Стивен, кладет этот снимок на первый и вновь тасует, пока не доходит до барбекю в летний день. На сей раз сосиски настоящие. Жена Фрэнка стоит за грилем. Она приставила к глазу, как телескоп, пустую зеленую винную бутылку. Она смотрит через винную бутылку на солнце; нагрудник ее фартука, залитый зеленым светом, перекошен.
— Фартук, — говорит Стивен. Тут я капитулирую и иду за едой.
Когда я возвращаюсь, Стивен раскладывает фотографии по абажурам. Фрэнк остолбенел.
— На, съешь, — говорю я Стивену, подсовывая ему тарелку со слоеным куриным пирожком. — Вырастешь большой, не будешь лапшой.
— Абажур, — твердит он. — Абажур. Абажур. ДВА абажура.
— ФРЭНК? — окликаю я.
— Ладно, ладно, — говорит Фрэнк и, спохватившись, встает в очередь.
— Ну, как прошло? — спрашиваю я у Стивена. Его раскрытая ладонь по-прежнему лежит на столе, придавленная пачкой фотографий.
— Что?
— Прослушивание.
— Великолепно.
— Никаких столкновений в воздухе?
Стивен сообщает мне, что разузнал, как все устроено. Он сообщает мне, что находиться на экране невероятно больно, но поскольку это был ненастоящий он, боль куда-то делась.
— Это был ты, — говорю я.
— Но я замечательно себя чувствую.
Он чувствовал себя более, чем замечательно. В его глазах можно было много чего увидеть.
— Вот она в семьдесят девятом, — торс жены Фрэнка изящно клонится. Она нагнулась так, как сгибали свои шарнирные поясницы жены пятидесятых годов, доставая из духовок электроплит идеально подрумяненные пироги. Ее профиль загораживает глаза и нос ревущего ребенка. Малыш запечатлен в движении. Беспомощно вытянутые ручонки швыряются в потолок мусором.
— Тебе надо их ободрать, — говорит Стивен.
— Она от меня уходит, — говорит Фрэнк, ни к кому не обращаясь.
— Тебе надо их облупить, — говорит Стивен, — слой за слоем.
— Отстань от него, — говорю я.
— Ты обо мне не беспокойся, — говорит Фрэнк. Его глаза заросли мокрой кожицей слез. Как мне ему помочь, когда мое собственное тело превратилось в пустой контур? Как мне ему помочь, когда Стивен от меня уходит?
— Крепись, — говорит Стивен. — Попробуй перевернуть вверх тормашками.
Ставя фотографии с ног на голову, Фрэнк пялится на них так, словно они наконец-то обрели смысл. И верно — под всей этой колористической вакханалией скрывается тоненькая прослойка осознанных чувств. Неважно, знает женщина о его присутствии или нет — но она его хочет.
— Кого? — спрашивает Фрэнк. — Абажур?
Когда я возвращаюсь в офис, Люб-Вагонетка кротко семенит по комнате, ударяясь бедром о столы и пробегая разбросанные как попало бумаги небрежным взглядом. Маркус стоит, прижав телефонную трубку плечом к уху, потрясая пачкой листков. Именно в таком виде он снимает людей, когда хочет показать, что они «добились блестящих успехов». Иногда я подозреваю, что на том конце провода — никого.
— Он твой? — спрашивает Люб-Вагонетка своим девчачьим голосом.
— Нет, — говорю я.
— Везучая.
ПОСЛЕ ПРОСЛУШИВАНИЯ
Стивен переутомился. У него жар, я укладываю его в постель. Тепло, которое он излучает — вполне материально. Простыня зависла в нескольких миллиметрах от его тела; давлю на нее — безуспешно. Я решаю, что виновата столовская еда — а Стивен не утруждает себя возражениями. Пот у него вонючий. Он просит меня вынести из комнаты лилии.
Он просит меня вынести из комнаты зеркало. Спрашивает, приглядывалась ли я когда-нибудь к стене, с которой сняли зеркало — какой слепой она кажется, какой всеведущей.
Бедный мой больной ангелочек. Непривычное это дело — заботиться о нем вместо того, чтобы он — обо мне. Я держу его за руку — это ведь принято делать, когда кто-то болен. Или нет? Я вижу лишь радужное безумие его кожи: он все потеет и потеет, а ведь уже стемнело. Похоже, я не наделена даром исцелять болезни. В детстве я тренировалась на зверюшках — и они все перемерли.