Моча отравила мою мать, чуть не убила — и она удивленно отпустила меня, ожесточенно махая кулаками и царапая анестезиолога. Меня извергли наружу в корчах изумления: бывают же такие неблагодарные дети. Мы достигли, так сказать, преждевременной договоренности.
А за мою пятку, говорит Стивен, держался, как Иаков — за Исава, мой брат-близнец, которого я выволокла за собой. Мертвый.
— Нет, — говорю я.
— Почему нет?
— Слишком просто, — говорю я. — Слишком похоже на первородный грех, — хотя меня никогда нельзя было назвать деликатным утробным плодом.
— Тогда что я здесь делаю? — спрашивает Стивен.
— Не знаю.
— Ну, а твоя мать? — говорит он. — Почему ей всегда было мало тебя, тебя с твоими семью сотнями ресничек, полным комплектом пальцев на ногах и лишними зубами.
Но я знаю моего близнеца, у которого тоже были волосы и один зуб. Я знаю, что хотя меня она выпустила, он остался там, где был. Я знаю, что она, сама о том не ведая, приберегла его про запас; знаю, как он рос во тьме, пока его не выковыряли и не посадили в банку. Размером с сердце.
Я чувствую, как распухают мои глазные яблоки, и мне приходит в голову, что тогда я, возможно, не чего-нибудь там… а просто расплакалась. Возможно, это мои слезы разъели ее матку, открывая мне путь на волю. Возможно, мои мутные глазенки переношенного ребенка, плача, наполнили ее нутро грустью — и я выскользнула на свет божий по печали, как по маслу. Потому что сейчас я тоже плачу.
— Я ни при чем, — говорит она. — Это ты ничего не помнишь — одно плохое.
Я смотрю на фотографию. Моя мать — красавица. Она влюблена. Она похожа на матерей, чьи образы положено хранить в памяти. Она похожа на фотографию, которая сопровождала тебя с самого детства. Моя мать была красивой, смешливой, доброй. У меня это просто в голове не умещается.
Я мать не помню — ни красивой, ни неказистой. И никто из нас ее не помнит. Не такой она человек. Не такая мы семья. А эта фотокарточка лжет.
Внизу она надрезает и разламывает надвое авокадо, сдавливает дольку, чтобы расшатать косточку, потом поддевает кожуру ложкой и сдирает целиком. С едой она обращается ловко, как и положено матерям, но на фоне безумно-зеленого авокадо ее руки кажутся совсем старушечьими. Со странным, похожим на шорох песка звуком выскакивает из кожицы другая половинка плода; мать оставляет на столе пустую кожуру с косточкой внутри, которая тихонько покачивается, точно рыбачья лодчонка.
— По-моему, тебя чуть отпустило, — говорит она.
Трудно злиться на авокадо, но я пытаюсь. Очень уж противно смотреть, как эта штука восседает на столе с той развязной многозначительностью, которую обретает в руках матери любой предмет. В чем главная идея кожуры от авокадо, уму моему непостижимо — то ли в ее разъятости на две половинки, то ли в дырке посередине. Возможно, дело в пустоте кожуры или в гладкой массивности косточки, или в том, каким образом последняя помещена внутрь первой: два предмета в форме слезы, две противоположности, образующие единство. А может, суть в том, что матери все равно. Она всегда умела быть шлангом.
— Спит он много, — говорит она. — Прямо вообще не просыпается.
— Правда?
— Опять научился подниматься по лестнице.
— Это хорошо.
Я иду наверх — принять ванну, хотя здешняя вода тоже не вызывает у меня доверия. Проходя мимо фотографий, киваю нам, маленьким. Отец наверняка их уже видел. Мне становится его жалко. А может быть, он забыл себя и думает, что там на стене — кто-то незнакомый.
В ванной я смотрю на полоток, на тонкую трещину в штукатурке, преодолевшую несколько слоев краски. Ее контуры, все ее изученные извивы и водоразделы наизусть известны той моей частице, которую я сама позабыла. В этой ванне менялось и росло мое тело. Я снова начинаю надеяться на лучшее. Когда я вылезаю из ванны, оказывается, что помещение мне стало маловато.
Вода вытекает — что-то слишком медленно. В решетке слива застряли волосы. Хотя это волосы родные, я их не вынимаю. Волосы-волосы — длинные и седые.
Мать красит волосы в тактичный рыжеватый оттенок, который добр к ее лицу. Вполне естественный цвет. Пусть это не цвет реальных волос, но это цвет волос реальной женщины в определенном возрасте. Кроме того, мать содержит дом в чистоте. Волосы в решетке — это волосы отца. К ним она даже не притронулась.