Выбрать главу
опасения. Видно, не от хорошей жизни согласилась она перебраться в эту развалюху, кишащую больше духами, чем клопами и мышами. Малкину было ясно: не на богатство Мария позарилась, не на имущество. Надо бы ей оставить немного денег, подумал Ицхак. За васильки, которые она кладет на могилы. За то, что во сне все еще моет полы в аптеке Ваймана и не говорит ему правды о том, что случилось. Тот, кто умер до войны, не должен о ней знать. Не сказав ни единого слова, Мария ушла и вскоре вернулась с двумя овчинами с огромными проплешинами. - Одну постелите, другой накроетесь, если озябнете,- сказала она. Голос у нее был цвета ладана.- Сейчас принесу и подушки. Она приволокла два холщовых мешка, набитых прошлогодним сеном, с едким, как у махорки, запахом. - Спокойной ночи,- попрощалась она. И через минуту с печи донеслось ее безмятежное похрапывание. В лампе догорал керосин. В доме снова сгустилась тьма, которая пружинила, как накачанная велосипедная камера. Прижавшись друг к другу, Ицхак и Эстер ждали рассвета. До детства было ближе, чем до железнодорожной станции. Закроешь глаза - и вот оно перед тобой. Он, Ицикл, один. Ему только три года. Комната бескрайняя, а он маленький, меньше его - только муха. На колодку насажен чей-то сапог; вокруг верстака рассыпаны деревянные гвоздочки, очень похожие на муравьев. На стуле висит фартук. Из кармана торчит молоток. В мире, кроме него, трехлетки, никого нет; ужас одиночества леденит сердце. - Дедушка! Бабушка! - кричит он. В тишине еще громче стучит сердце. Если дед сейчас не войдет, если не достанет из фартука молоток, если не застучит по ботинку, все кончится: все сваленные в кучу башмаки с топотом бросятся к дверям; гвоздочки-муравьи уползут в муравейник под липой; прирезанный бабушкой гусь вылетит в окно... Но нет ни деда, ни бабушки, ни отца, ни мамы. Все человечество для него погибло. Он один на целом свете. И вдруг входит дед, надевает фартук, вытаскивает из кармана молоток и гулко и радостно бьет по насаженному на колодку сапогу, и все звуки возвращаются, и сердце Ицика из ледяного комочка превращается в птичку, долбящую клювом грудь, как оконное стекло. И муха на подоконнике кружится над недоеденным пирожком. И все человечество в полном составе. До рассвета Ицхак только и делал, что в доме погребальной братии заносил над тьмой дедовский молоток и стучал по ней, как по сапожничьей колодке, и в мире все вставало на прежние места, все отстраивалось и восстанавливалось разрушенные дома и разоренные кладбища; дедушки чинили ботинки, бабушки набивали гусиным пухом подушки, матери снова носили колодезную воду в ведрах на коромыслах, старуха Мария жила у себя на хуторе, не с чужой кошкой и тенями, а вместе со своими детьми и пчелами и ела не за ритуальным столом, а за простым, крепко сколоченным детьми. Молоток стучал иногда тихо, едва слышно, иногда мощно, словно колокол; от его стука отступала тьма, и в оконце с треснувшими стеклами робко, а потом осмелев, заструилась заря. Когда Мария слезла с печки, за оконцем совсем рассвело. Эстер и Ицхак сидели на овчине, по-прежнему прижавшись друг к другу. Ее волосы, как утренние лучи, падали на его лицо и плечи; его руки переплетались с ее руками, как водоросли в водяном царстве. Сон, сморивший их под утро, был слаще козьего молока. Они улыбались во сне, и улыбка сглаживала угрюмость и усталость. Посадив на плечо кошку, Мария выскользнула во двор. Спал петух, спала коза, спали на пригорке мертвые. - Перекур,- объявил Гирш Оленев-Померанц. От его возгласа маятник качнулся от сна к яви. Ицхак продрал глаза и уставился на музыканта, примостившегося на чьем-то надгробии, покрытом лоскутами мха, как беличьими шкурками. - Проклятые ноги! Проклятые зимы в Воркуте!.. Полгода до того, как попал в ансамбль, вкалывал в шахте. Гирш Оленев-Померанц привлекал Ицхака своей грубоватой прямотой, своими фантазиями и необыденными затеями. В самом деле, придет ли в голову простому смертному добиваться, чтобы ему разрешили лечь не тут, в Шешкине, на кладбище, отведенном для всех послевоенных евреев, а в Понарах, историческом месте, где полегли тысячи и тысячи евреев и среди них - все его родные? Язвительный Моше Гершензон объяснял его затею с Понарами чрезмерным для еврея употреблением алкоголя. Гирш Оленев-Померанц и впрямь закладывал за воротник. Когда играешь до утра в ресторанах и на свадьбах, трудно прослыть трезвенником. А еще воркутинские зимы... Ицхак не считал флейтиста алкоголиком. Каждый в жизни свою грелку ищет: кто денежки, кто водку, кто высокие посты. - Хочешь? - Гирш Оленев-Померанц вытащил из кармана пачку сигарет и протянул Малкину. - Ты знаешь - я не курю. И кто же курит на кладбище? - "Весь мир - кладбище",- сказал Шекспир. "Мальборо лайт". Их курят все лучшие музыканты мира. Ицхак не был на все сто процентов уверен, но, как ему казалось, Гирш Оленев-Померанц к лучшим музыкантам мира не принадлежал. Он был похож на них своими пристрастиями: носил огромный берет, ходил с потертой бабочкой на шее, презирал наручные часы - пользовался только карманными с брелком, церемонно раскланивался со всеми, словно отвечал на аплодисменты. Все свои деньги он тратил на покупку диковинных вин и коньяков, а также на грампластинки с записями знаменитостей. О его коллекции знали не только в Литве, но, как он сам говаривал, и за границей. На устраиваемых Гиршем Оленевым-Померанцем мальчишниках хозяин извлекал из холодильника бутылку водки, доставал свою флейту, садился рядом с магнитофоном, поправлял бабочку на шее, опрокидывал стопку и, сделав глубокий выдох, начинал играть в тех местах, где вступали его невидимые коллеги. Закатывая глаза, он вдохновенно перебирал пальцами "пуговки" своего повидавшего виды инструмента и весь преображался. Лицо его горело, на лоб и щеки ложился отсвет софитов лучших театров мира - Италии, России, Америки, Англии, Франции. - Карузо! - с молитвенным восторгом произносил он.- Тито Гоби! Казальс! Тосканини! Хейфец!.. В такие минуты он чувствовал себя их ровней, в такие минуты не было ни Понар, ни Воркуты, ни ночных ресторанов, не было его одиночества. - В другой раз найдешь своего Бенциона Зайдиса,- утешил его Ицхак. Гирш Оленев-Померанц по-прежнему сидел на беличьих шкурках и извлекал, как фокусник из рукава, из бездонного кармана комбинезона одну сигарету за другой. - Да хрен с ним! - выругался он.- У меня их еще целых четыре. - Четыре? - деланно удивился Малкин. - Гастроль не кончена... Следующий: Рафаил Цукерман - Канада, потом Дора Ривкина - Америка, потом Иеремия Ламм - Германия и замыкает список Ханан Тростянецкий - Швеция. Казалось, Гирш Оленев-Померанц объявляет имена участников международного конкурса. Но то были не флейтисты, не скрипачи и не валторнисты, а уехавшие из Литвы дети тех, кто навеки остался без присмотра на местном кладбище. - Сто двадцать долларов в год с каждого - не шутки.- Как и многие евреи, Гирш Оленев-Померанц считал лучше, чем говорил. - Как же тебе так подфартило? - съязвил Малкин. - Все очень просто,- ответил флейтист.- Уж такой мы народ - евреи. Когда тебе хорошо, всегда найдутся охотники сделать тебе немножко плохо. А когда тебе из рук вон плохо, всегда найдутся желающие сделать тебе немножко хорошо. Старая дружба помогла. Мой адрес дали и другим. Нет на свете евреев без могил. Гирш Оленев-Померанц встал с беличьих шкурок, прочел на всякий случай надпись на надгробии, с которого он встал: а вдруг именно тут высечено имя запропастившегося Бенциона Зайдиса? - и в знак благодарности Ицхаку за совместный поиск выдохнул: - Поедем, Ицхак, в Израиль. - Кто это поедет? - не сообразил Малкин. - Зелененьких на дорогу хватит. Хоть один раз перед смертью надо... Десять лет, бляха-муха, за свидание с ним отбухал. - Вот ты и поезжай. Зачем тебе прицеп? - Хочу выйти на свободу... из второго лагеря... Пусть хотя бы на две недели.