— Дрянь дело. Контрольная проверка. Ревизоры из порта. Не наши. По всему судну шарят, в каютах и кубриках…
— Выходит, — швах — капут?
— Да… Пройдем-ка сюда. — Мы смешались с толпой, что выстроилась в очередь к трапу вдоль борта. Моряки с «Алеута» — целая дюжина китобоев, багаж свой на линьках спускают за борт прямо на мол. Там на моле какая-то копна из рогож навалена. Поднялся китобой на фальшборт, за рею подержался — и мах на рогожи, покачался, устоял. Ему-то и стали спускать свои вещи остальные алеутцы. Глядя на них, еще человека — три-четыре махнули за борт. Знакомец Скалова, дрыгнув усиком, мигнул мне на них, заметь, мол, и если сможешь…
Я, не долго думая, скок на фальшборт. Глянул, держась за рею, высоко, аж голова закружилась. Но, как говорят, взялся за гуж, не говори, что не дюж. Где наша не пропадала. Кинул мешки, чемодан и сам за ними. На ногах не удержался, упал, на животе растянулся. Подняться не успел. Задышало в затылок горячим, перевернулся на спину — пес надо мной, овчарка язык высунула, облизывается. Пограничный пес, знает свое дело.
— Поднимайтесь, гражданин. И ни с места!
Оказывается, таможенный досмотр. Китобоев и меня со всеми вещами привели в комендатуру. Вот, думаю, влип. Хотя у меня ничего недозволенного к перевозке не было, хотя и заходили мы в этом рейсе в японский порт. Груз какой-то сдавали.
И в комендатуре очередь. Ну и черт с ней, пусть обыскивают, билет-то пограничники не спросят, а спросят, скажу, у товарища. В комендатуру вошел лейтенант-великан, гуднул басом:
— Сколько вас здесь, елки-копалки! Моряки, а дисциплины нету, Волга-матушка…
Я задрожал аж, услышав этот бас и знакомые присказки, привычку в дело и не в дело вставлять их. Это же Васька Карасев, парень нашего двора, бывший старшина, воевали вместе. Сдерживая дрожь, я тихо так, но достаточно четко произнес:
— Здравия желаю, товарищ лейтенант!
— Антон, елки-копалки? Ты? — Карасев шагнул ко мне, склоняясь.
— Я, Вася, я… — и закусил губу, чувствую, слезы наворачиваются.
— Чувствительный, Волга-матушка, — и грозно-официально: — Пройдемте! — и направился к двери, на которой табличка: «Начальник таможни».
Без посторонних Карасев расцвел, официальность его слиняла, обнял меня, я ему головой чуть ли не в живот, опять ощущаю превосходство Васьки над собой. А он меня по спине хлопает своей ладонью-лопатой нежно так, не отпускает и молчит. Я понимаю и передразниваю в душе: «Чувствительный, Волга-матушка».
Усадил меня рядом с собой на диван:.
— Ну как, где и что, просвещай! Я, видишь, таможней заведую. Контрабанду ловлю и всякое такое, вроде нацценностей, корейских, китайских. На улов не жалуюсь. Начальник надо мной — кто б ты думал? Старый мой батя Джеманкул Дженчураевич. Как, значит, самурая побили, так и остались здесь. Я школу пограничную в Москве окончил. Видишь — лейтенанта получил. А батя — подполковник, погранкомендатурой командует…
Проштудировав в дороге поездом, словно курс танкиста в сорок первом, немецкие «перфекты и плюс к вам перфекты» — прошедшее и давно прошедшее время, я снова — на переднем крае института — на экзаменационной комиссии. Может, думаю, немка вышла из строя и те две другие языкознатели. А они, представьте, как в песенке о четырех тараканах и сверчке. Открываю дверь в приемную — восседают, как и прошлый год. Что ж, атакую. В смысле, начинаю читать немецкий текст. Молчат. Перевожу. Улыбаются. Перехожу к грамматике, не дожидаясь дополнительных вопросов, как раз достались мне эти самые «плюс к вам перфекты».
— Ну и произношение у вас! — говорит француженка.
— Все нутро переворачивает! — говорит англичанка уж слишком не по-английски — «нутро».
— Вы вторично сдаете? — спрашивает немка.
— Да. Вторично, — говорю. — А произношение у меня отменное, гвардейское. Как произнесу, бывало, «Хенде хох» — и дальше разговаривать не имеет смысла. А Подниминоги «Руки в гору!» говорил — и его понимали…
— Как это «подними ноги»? — изумилась англичанка.
— Кто, а не как. Водитель наш. Механик. У Берлина схоронен…
Смешались мои экзаменаторы, англичанка спрашивает:
— Вы не любите немецкий?
— А за что мне его любить? Немцы у меня четыре года отняли, да вы за них второй год. А я любить должен?
— И все же… — твердо начинает немка, я понимаю ее — опять «двойка» и перебиваю осунувшимся голосом: