Это был не сон, а пробуждение. Меня осмотрели врачи и все были довольны. И я поверил им, что отлежусь, — не скоро, но буду вполне здоровым. Даже невесты от меня не откажутся.
Меня вернули из мягкого покоя в наш вагон-палату, одиночество мне противопоказано.
— Вот видишь, что значит — уснуть? Но как ты уснул? Ведь никакое снотворное не брало. А? — спрашивает меня Скалов.
Я протянул ему тетрадь со стихами.
— Неужто они помогли?
— Да!
— Поэтом не будешь, коли сам от своих стихов засыпаешь. А в общем, проверим!
— Как?
— Не будь торопыгой. Потерпи — увидишь. Может, и два слова подряд выговоришь?! — Он подмигнул мне и, стуча костылем, ушел.
Вечером после ужина в нашем купе и соседних двух собрались все ходячие раненые. Скалов полулежал-полусидел, под больную ногу он положил подушку, а спиной уперся в стенку, на коленях у него — старенькая гитара. Глаза Сереги не то молдаванские, не то цыганские, словно лачком их подновили. Оглядывая собравшихся, он потрогал струны, дал неожиданно аккорд, а когда гитара стихла, спросил:
— Кто-то хотел спеть?
Присутствующие засмеялись.
— Что здесь происходит? — в купе протискалась наша сестра-красавица.
— Самоконцерт: кто что может! — быстро нашелся Скалов и, не давая сестре опомниться, запел:
Раненые смотрели на сестру, ее действительно звали Анютой.
— А сейчас я прочту стихи Снежкова. — Скалов указал на меня театральным жестом: — Стихи о вас, Анюта, и о нас всех.
— В самую точку стихи, правда? Не вы ли, товарищ Анюта, говорили о силе сна? — спросил Скалов.
— Говорила…
— Слышите, товарищи, признается. Значит, в стихе истина. Давайте уляжемся в свои постельки. Закроем глазоньки и будем исцеляться.
Глава пятая
Таежное утро встретило нас настороженной тишиной. Ночной буран подмолодил лежалый снег. Сероватый, он теперь выглядывал кое-где из-под свежего на оползнях круч и на лохматых лапах кедров. Опушил ночник кружево частых оспинок первой капели вокруг комлей дерев. А вот мелких сосулек упрятать не мог, и они, опрокинутые вниз серебряным частоколом, висели на ветвях с солнечной стороны.
Утренника не чувствовалось, даже снег под ногами не хрустел. Солдаты, считай что взвод, шли смешанными рядами по двое, по трое. В шинелях, в ватниках, полушубках, в пегих, серых и неопределенного цвета валенках, а кое-кто в меховых унтах. У каждого за плечами вещевой мешок. Растянулся этот взвод, как не положено ни по какому уставу. Путь лежал по заметенному тракторному следу на дне глубокого распадка.
Солнце горело — глаза к небу не поднять, сразу же слепят меняющиеся в глазах круги семи цветов радуги! Только где там! Из-под ладони или сквозь пальцы то один, то другой солдат глянет на ясное небо, на обрамленные сосульками кроны кедров и улыбнется. Тихой радостью розовеют поблекшие за время лежания в госпитале солдатские лица. Как же! Весна идет, и в сердце оттепель.
Кажущаяся сплошной стена леса впереди расступилась просекой.
— Не удалось матушке-тайге взять нас в клещи! — говорит старшина Подниминоги.
Рядом с ним, чуть прихрамывая, шагает Скалов, за Скаловым — я. Старшина начинает шутить — значит, и у него на душе отлегло. А как негодовал он в госпитале! «Выписывай в часть, на фронт — и больше никаких! Все мы здоровы и, стало быть, должны вернуться на передовую».
— Вы — народ выздоравливающий, — мягко возражал ему главный врач. — На фронт успеете. К тому же положение на Дальнем Востоке тяжелое. На запад отсюда едва ли попадете.
На последние слова его никто внимания не обратил, не то чтобы встревожиться.
Приказ начальника госпиталя никому не пришелся, все требовали отправки на фронт. Но приказ есть приказ. Команда выздоравливающих направлена за дровами. Дрова заготовлены, лежат в поленницах, занесены снегом в глубокой тайге, вовремя вывезти не успели. Кто в этом виноват — разбираться поздно, раненым нужно тепло, а не виноватый.
— Вы нарушаете приказ, который запрещает использовать кадры военных не по специальности, — возражал один из старшин — стрелок бомбардировщика.