Максим неизменно отвечал бандитам: «Никого и ничего не знаю. Все забыл. Катитесь, сволочи, к такой-сякой матери!»
Бессильные что-либо выпытать у Костюрца, оуновцы передали его немцам в СД.
В годы пилсудчины Максима тоже часто таскали по полицейским участкам. Не раз присуждали к тюремному заключению. Все ступени испытаний, неминуемых для коммуниста в Речи Посполитой, прошел тогда Максим Костюрец. Теперь на его долю выпало перешагнуть еще одну ступень — гитлеровскую тюрьму. Он знал, как вести себя. На допросах твердо говорил: «Никаких коммунистов не знаю, в партии не состоял, все это клевета».
— Знаешь, как у них, у этих гадюк из СД? — шептал мне Максим, примостившись рядом на цементном полу, в первую же ночь, когда меня перевели в камеру номер двадцать три. — Арифметика у них простая и раскусить ее нетрудно. Сначала мягко стелют: признавайся, мол, все равно знаем о тебе все; признаешься — отпустим. Некоторые, глядишь, и заколебались. Бывает, ловят гитлеровцы простаков на эту приманку. А как только пошатнется человек, признается хоть на крошку — смерть. Но мы кое-что уже видели. Нас дешево не купишь! Пусть хоть кожу с меня сдерут, буду стоять на своем. Оуновцы из меня сок давили — не выдавили, эти тоже оближутся. Главное — ни в чем не сознаваться. Ни в коем случае не сознаваться...
Я понял, Максим подсказывал мне, как держаться на допросах.
Но меня почему-то не вызывали на допросы. Со дня ареста фашисты будто утратили ко мне всякий интерес. Я часто думал: видно, напрасны были мои усилия отвести удар следователей СД; никакой проверки немцы не собираются проводить; тщательно продуманная мною версия ровным счетом ничего не дает; для гитлеровской службы безопасности я уже превратился в безыменного заключенного, и этим на моем деле поставлена точка.
Уже почти час со двора доносятся крики немцев, лай овчарок, глухой гул.
Костюрец подошел к стене, где сквозь запыленное, зарешеченное окно едва пробивался дневной свет. Поманил меня рукой:
— Подсади-ка.
Я подставил плечо и зашатался под небольшой сравнительно тяжестью худого тела Максима. Силенок и у меня осталось немного. Ухватившись за металлические прутья, Костюрец смотрел в окно.
— Чего они там орут? — спросил я.
Максим спрыгнул на пол, негромко сказал:
— Опять, гады, евреев мордуют. Разделили на две группы. Одни бедняги на корточках ползают по двору и кирпичом пытаются натирать мостовую, а другие поливают их водой. Любимое развлечение коменданта... На дворе уже лето, братцы. Ярко светит солнышко, а с юга тучи надвигаются, наверное, дождь будет, — неожиданно добавляет он.
Потом мы с Максимом расстилаем свои пиджаки и ложимся, как всегда, рядом. В камере нет даже соломы, от голого цементного пола тянет холодом. Вспоминаем Гощу, общих знакомых, прошлые встречи, переносимся в воспоминаниях на несколько лет назад, чтобы хоть ненадолго забыть о том, что нас окружает.
— А ты никогда не думал о побеге? — тихо спрашиваю Костюрца.
— Отсюда не убежишь, — качает он головой. — Вон тот парень пробовал, — Максим глазами показывает на поляка. — Сидел он раньше где-то на первом этаже, вместе с другими выходил во двор за баландой. Во время прогулки пробовал бежать. Получил две пули. Потом швырнули его сюда, как мешок. Вот тебе и побег...
Нестерпимо зудит тело: вши кишат в нашей одежде. Ноют суставы рук и ног. Кружится голова. В камере душно. В воздухе постоянно висит густая седая мгла, от которой слезятся глаза...
Серой нитью тянутся дни.
Меня тревожит мысль о друзьях. Как они там, Иван Иванович, Настка, Поплавский, Жарская, Шкурко?.. Может, после моего ареста нависла беда и над ними? А может, СД уже схватила их, и гитлеровцы плетут свою хитрую игру, не вызывая меня на допрос?
Эх, если бы узнать... Если бы хоть слово услышать о том, что творится там, где уже наступило лето, где продолжаются жизнь и дела, от которых я оторван, может быть, навсегда!..
Но может, случиться... Застрочит пулемет, забегает, засуетится тюремная стража. Ворвутся в тюрьму смелые люди с гранатами в руках, сорвут запоры, настежь распахнут двери камер... Нет, такое бывает только в кино. А в жизни? В жизни — параша в углу и вши на умирающих, эсэсовские «концерты» и кровавые следы расстрелянных на вымощенном камнем дворе, люди-привидения, натирающие кирпичами мостовую, и черви на ранах заключенного поляка, холодящий сердце страх от ночных шагов в коридоре и глухие ко всему каменные стены.
Вот снова слышится топот ног; По коридору кого-то волокут. Остановились... Остановились возле нашей камеры.