Выбрать главу


9
Наступило завтра. Но самым непредвиденным образом разговор с бабушкой Фирой о странностях прошлой ночи отодвинулся, да так до вечера и не состоялся. Дело в том, что по всем приметам самого опытного домашнего знахаря Хавы Кальмовны – бабушки Евы – я имел честь выздороветь, и она поставила перед собой цель выбелить начисто стены, как в горенке, так и в светлице. 
Коридор белила обычно мама, но сейчас, когда она ходила отрабатывать «строительные» часы, его тоже решила выбелить бабушка. Чтобы я не мешался у бабушки под ногами в теплое осеннее воскресенье, меня отправили с дедушкой на встречу c отставным подполковником Кельбасом Иваном Захаровичем, которому на Эльбе оторвало немецким снарядом ногу, но сам он остался жив, поскольку своим старшинским телом его прикрыл дедушка.
Дедушке дали, вернее, не дали орден солдатской Славы первой степени, спешно заменив его орденом Красной звезды только потому, что бывший зэк Наум Борисович, расконвоированный еще в предвоенном 38-ом, оставался в ГУЛАГ’е до самого 41-го года. 
В первые дни войны таких же, как он расконвоированных отправили спешным этапом на фронт в штрафной маршбатальон, но по дороге на этот самый фронт уголовники, перебив немногий конвой, разбежались, и до штаба дивизии дошли только три калмыка да два еврея. Их сразу бы расстреляли, но у деда Наума оказалось аккуратно обернутое вокруг его тощего тела красное полковое знамя.
Затем, пережив окопы и первую кровь, получив контузию и тяжелое боевое ранение, он был переведен в мотострелковый полк старшиной, и в этом полку, дойдя от Волги до Эльбы заслужил медаль «За отвагу», два ордена Славы и орден Красной звезды. Медалей за взятие и освобождение у него было несколько: Кавказ, Крым, Будапешт, и, наконец, Эльба, где в самый в последний день войны выстрелила последняя немецкая гаубица, едва не унесшая жизнь командира полка и его собственную в одночасье... За такой подвиг полагалась первая Слава, но дед наотрез отказался вступить в КПСС, изнанку которой наблюдал в сталинских лагерях целое предвоенное десятилетие.
Долгие годы фронтовые однополчане разыскивали друг друга. Ивана Захаровича до сорок седьмого бросало по госпиталям, а Наума Борисовича к сорок седьмому после демобилизации прибило в Киев. Но первая встреча произошла у них только через десять лет. Теперь мы шли уже не на первую встречу...
– Я, Мишка, тебя спрашиваю: ты на фронте был?
– Не-а...
– А от вражеской шрапнели сжимался в окопе?
– Не-а...
– А передовую заметку о бравом старшине Федоровском во фронтовой многотиражке читал?


– Деда, я еще читать не умею.
– А я умею, читал... И эта заметка была обо мне. Так что если мне нальет Елизавета Петровна фронтовые сто грамм, ты чтобы как разведчик молчал. Понял?
– Угу!
– Не «угу», а «так точно» или хотя бы «есть!» отвечай!
– А что есть?
– Память, Мишка, есть. Война – это страшная штука.
Дед нервно достает из фронтового железного портсигара папиросину «Беломор», вытаскивая ее через ограничительную резинку. Таких резинок в портсигаре две штуки. Под одной еще несколько «беломорин», под второй – для «японских» дорогих сигарет – «цужих» да даренных покоится одна ароматная сигаретка. Кто-то угостил старика. 
Сам дедушка обычно покупает не более пяти папирос, чтобы взять сразу на целые пятнадцать копеек и браво произнести: «На все!», чтобы скрыть неловкость очень небогатого человека. Во мне что-то отчаянно протестует против того, что такой легендарный человек так небогат! Но настоящий шок еще впереди.
Нам открывает Елизавета Петровна. На ней нарядный фартук, под которым строгое шерстяное темно-сиреневое в мелкую нечастую снежинку платье. Волосы у нее гладко зачесаны. Она приятна, но черты ее правильного русского лица вызывают у меня удивление. 
Уставшие лица женщин нашего дворового и уличного интернационала могут быть какими угодными – и строгими, и яркими, и мудрыми, и выразительными, но чтобы вот такими благородными и совершенно правильными... 
Это русская женщина, и я ощущаю ее не внешнее, а какое-то очень глубинное, хоть и совершенно непонятное мне тепло. Откуда оно в ней берется? Из какой печки?! Неужели в ней живет та самая солнечная сущность, которая прошла с ней такую трудную и длинную жизнь?
У бабушки Фиры я бы о ней спросил, а у самой Елизаветы Петровны – не решаюсь.
– Проходите, – ни слова более. Мы вежливо здороваемся. Кельбас сидит в кресле. Ноги его прикрыты пледом, костыли стоят чуть поодаль, почти в самом углу. Дедушка и я садимся на огромный кожаный диван. Из застекленных окон-бойниц в старинных шкафах на нас смотрят дорогие корешки книг. Глаза подполковника выглядят устало из-за набрякших мешков.
Дед Нюма и его боевой командир о чем-то неторопливо и тихо беседуют. Елизавета Петровна вносит на подносе бульон с домашней лапшой в фарфоровой супнице, аккуратно нарезанную арнаутку и маленький штофик с коньяком.
– Наум Борисович, простите, что у нас в доме нет водки. Не держим. Ивану Захаровичу запретили. Нашли сахарный диабет...
– Семь бед – один диабет, – смеется грустно боевой офицер. – Но коньячком мы эти беды продавим.
– Ты только не увлекайся: рюмочку, вторую – куда ни шло, а третьей чтоб не было. Наум Борисович, вы проследите за ним, пожалуйста.
На столе возникают крохотные граненые пупсики на тоненьких ножках. Дедка крякает, Иван Захарович начинает смеяться.
– Водка – не икебана, мы – не японцы. Каково русскому солдату-фронтовику хоть два, хоть три этих пупсика. Доставай, Лиза, офицерские, фронтовые, а то как-то неловко.
Елизавета Петровна готова к подобному повороту событий и вносит завернутую в белое вафельное полотенце серебристую не солдатскую флягу и две такие же серебристые пятидесятиграммовые стопки.
– Трофейные, будь они неладны... Всегда прилажены под боевое братство. Но во фляге разведенный спирт. Спирт будете?
– А почему бы и нет? Спирт не коньяк. От него и вовсе проблем не будет, а то от коньяка, знаете ли, у меня обычно идут странные головокружения.
Все весело улыбаются. Кельбас наливает себе на донышко, а дедке дважды по венчики – боевые фронтовые за самую трудную в их жизни победу. Всхлипывает Елизавета Петровна – на фронте погибла ее сестра Нюся.
– Нюся это кто? – удивляюсь я, не прожевав, как следует огромный кусок домашней лапши.
– Нюся – это Анастасия.
Все это время подполковник сидит в своем кресле. Не поднимается он, когда мы уже начинаем прощаться. Только крепкое мужское рукопожатие – сперва с дедом, затем со мной.
– В армию служить пойдешь?
– Я хочу быть пожарным.
Иван Захарович хмурится, Елизавета Петровна с тревогой наблюдает.
– Лиза, а подай-ка этому юноше пожарный автомобиль!
Я просто немею. Из соседней комнаты Елизавета Петровна выносит самую настоящую пожарную машину с выдвижной лестницей и колоколом громкого боя.
– Это старинная машина. Такие были ещё до войны... В Германии...
– Но своих машин им было мало, – говорит Елизавета Петровна.
Я от изумления молчу. Даже «Спасибо!» застревает у меня в горле. Теперь Кельбас смеется:
– Играйся, только спичками не балуй.
– Спасибо! – прорывает меня.
У деда на глазах слезы. Похоже, он не говорил Кельбасу, что приедет с внуком. Телефоном дед не пользовался и в гости приходил по старинке, – когда считал должным.
Я несу свой пожарный автомобиль, у которого, как у самого настоящего корабля, уже есть имя – Анастасия. Я сын капитана, мать у меня – морячка, и без имени автомобиль мне чужой.
Вечером пожарный крейсер-автомобиль «Анастасия» занимает почетное место в моем маленьком гараже. Он чудесным образом оказался в мире, в котором еще вчера тихо бродил по комнате лунный мальчик.