Раздавлены наши надежды,
Как мальчики в Будапеште
Или как женственность Праги,
Сама приспустившая флаги.
Разбрызгало нас, раскромсало.
Свихнувшихся тоже немало.
Их души, смешавшись с мозгами.
Отваливались кусками.
Иные далеко-далече
От нас и от нашей речи.
Другие вроде поближе.
Понятнее те, что в Париже:
Уроды соборов милее
Уродов на Мавзолее,
Хотя б потому, что грифоны
Не шамкают в микрофоны.
Мы те же и всё же не те же.
Всё реже, и реже, и реже
Бывалые наши застолья
И шуток свободных фриволье.
И хлоркой продутых вокзалов
Несет от банкетных бокалов,
И хочется, больше не споря.
Домой — из чужого подворья.
Домой! Но всё меньше родимых,
Развеяло ветром, как дым их
Очнешься — ни дыма, ни дома…
Но местность как будто знакома.
Очнешься! Как сиро! Как сыро!
Отбился я, что ли, от мира?
Конец! Но, быть может, начало.
Скрипучие доски причала.
Река с рукавами Кодора.
Паромщик багром до упора
Налег, и со скрежетом блока
Срывается в темень потока
Огромный паром неуклюжий…
Как тихо внутри и снаружи!
И дальше на левобережье
Не виден ни конный, ни пеший.
А помнится, в детстве, бывало.
Когда рукава затопляло.
Встречали родных в половодье.
Держа лошадей за поводья.
…Качнулся фонарь или лампа.
Паромщик! Да это ж Харлампо!
Теперь он хозяин парома
Пастух наш, сменивший Харона.
А дядя, умерший от рака,
Насмешник, смеется: — Однако
И здесь мы не можем без грека.
Как горцы без козьего млека.
— Повыше фонарь или лампу! —
Я крикнул: — Да ты ли, Харлампо?!
Я помню жестокую дату.
Вас вывезли в сорок девятом
И сбросили в степь Казахстана…
Он глянул сурово и странно
И молвил по-гречески: — Нэпе,
В гробу я видал ваши степи.
Я грек. А у грека Эллада,
Эгейского моря прохлада.
И мрамор, над миром парящий.
Мне снится всё чаще и чаще.
О нас, что в барханы зарыты.
Не вспомнили ваши пииты.
И только в родные пределы.
Без визы пройдя Дарданеллы,
Как плакальщицы, дельфины
Три дня волновали Афины.
Но что там! И греки легко нас
Забыли… О, хронос! О, хронос!
Он смолк, и в молчании горьком
Стал черпать из днища ведерком,
Как будто не течь, но теченье
Потока имело значенье.
Как будто не это корыто
Спасал он, но честь Демокрита.
Я крикнул: — Фонарь или лампу
Повыше! Кто рядом, Харлампо?
Он молвил, огонь подымая:
— Сегодня раскладка такая —
Твои здесь. Я их горевестник,
А брат твой мне брат и ровесник.
Как будто от взрыва над крышей
Взметнулись летучие мыши!
И вдруг! Но без стен и без крыши,
Я признаки нашего дома
Узнал в очертаньях парома.
Да, брат мой… Его по затылку
Признал я. Склонившись, бутылку.
Отнюдь не с запиской, конечно.
За борт окунал он прилежно.
(Следила сестра безутешно.)
Кто смолоду с Бахусом свыкся.
Тот пьет и над водами Стикса.
А рядом кузен огнеглазый.
Охотником и скалолазом
Он был, но в тюрьме по доносу
Загнулся, не вынув занозу
Из сердца, как истинный кровник.
Хоть умер недавно виновник.
Он так говорит: — Перевозчик,
Прибудет на днях мой доносчик.
Он умер, но все же вторично
Я должен убить его лично.
На банке передней у края,
Какую-то ручку строгая.
Белея рубахой нательной
Мой дед примостился отдельно.
— Ах, дедушка мой горбоносый.
Твои ли несметные козы
Трещали в чегемских чащобах.
Пугая коров крутолобых?
Блеющим водопадом
Стекали к загонным оградам?
Но дед меня слушать не хочет
И словно при жизни бормочет:
— Слюнтяи! Ленивое племя!
Пахать, говорю, уже время!
…Бывало, с последней звездою
За первой ступал бороздою,
Шел, землю взрезая, как масло.
Покуда заря не погасла.